Изменить стиль страницы

После паузы опять рвались снаряды и мины, проносились шипящие очереди и осколки, но она брела с упорством обреченной и в то же время с великой надеждой, что ее ничто не тронет.

И ее действительно ничто не тронуло. Вскоре она наткнулась на разведчиков, которые укладывали Кюна в воронку, чтобы идти за Валей. Они ничего ей не сказали, сразу же извлекли Кюна из воронки и поползли к своей передовой, волоча за собой фельдфебеля.

Валя не могла ползти. Она только старалась стать как можно меньше и незаметней, подгибала колени, сутулилась, но все так же, глотая влажный воздух и стараясь не шевелить левой половиной тела, упорно шла вперед.

Осадчий и Женя перевалили бруствер, сдали немца бойцам и сейчас же бросились к Вале. Осадчий подхватил ее, как девчонку, на руки, добежал до траншеи и осторожно передал бойцам. Те почтительно приняли ее и потом снова передали Осадчему. Скользя в траншейной грязи, прижимая к себе Валю, Осадчий свернул в ход сообщения и почти бегом двинулся в тыл, к передовому медицинскому пункту. Задыхаясь, он оправдывался:

— Ты уж прости, Викторовна, нельзя было немца бросать. Никак нельзя. «Язык». Ведь вот что война делает: своего бросаешь, а врага спасаешь.

Перед самым ПМП старший сержант поскользнулся, Валя ткнулась больным плечом в осклизлую стену хода сообщения и потеряла сознание.

8

В передовом полевом госпитале женская палата расположилась в просторной избе с добела отскобленными бревенчатыми стенами. Старенькие койки и топчаны с сенными матрацами были застелены стареньким, но пахуче-чистым бельем. На тумбочках — поставленных друг на друга консервных ящиках — вяли цветы.

Боль улеглась, и Валя успокоилась. В сущности, отделалась она легко: три надломленных ребра и трещина в ключице — вот и все, что смог сделать фельдфебель Кюн. А сам он, доставленный к майору Онищенко, несколько дней рассказывал, чертил и разрисовывал карты — большой участок немецкой обороны предстал перед советским командованием во всей своей детализованной красе. Уже потом, много дней спустя, гвардейцы генерала Баграмяна, руководствуясь этими картами, шли в бой севернее Орла.

Впрочем, об этом Валя Радионова никогда не узнала. В те дни она знала другое. «Язык», который был взят группой захвата, был убит случайной пулей перед самыми нашими траншеями, и Кюн был подлинным оправданием всей операции: смертям разведчиков и летчиц, которые потеряли несколько человек во время сумасшедшей бомбежки. Правда, из той группы, которой руководил Кюн, удалось взять еще одного тяжелораненого солдата, но в «языки» он не годился: его еще выхаживали в госпитале.

Все это Валя узнала от Ларисы, которая прибежала в госпиталь на следующий же день, простоволосая, потная, с побледневшими, ненормальными глазами. Еще ничего не узнав толком, она заплакала, запричитала, а уж потом, странно быстро успокаиваясь, рассказала все новости, которые могла узнать в аховской столовой и от девчат. Когда слезы просохли, Лариса запричитала:

— Ведь что делается, Валька, что делается… Вся дивизия знает, что ты «языка» взяла, а наши-то начальники всех до единого, ну, скажи, кого и близко не было, к орденам представили, а тебе только медаль. Говорят, девчонка. Что она могла сделать? Один Онищенко и заступился. Говорит, если бы вы только знали, что эта девчонка со взрослым мужиком может сделать. А комдив его и обрезал: «Видать, говорит, с тобой уже сделала». Веришь, Валька, майор чуть не заплакал — у него ж как раз душевная трагедия началась. Женился он в прошлый отпуск, а его-то милая возьми с другим и спутайся.

— А ты откуда знаешь? — сердито спросила Валя.

— Так кто же не знает? — глаза Ларисы гневно округлились, но она сразу же опустила их. — Вот он и ходит сейчас такой… не в себе вроде… Тут уж и другие офицеры говорить начали, что неверно это. Одна девчонка в разведке, и ту обижают…

Так было произнесено то самое слово, которое ждала Валя. Ей, усталой и толком не разобравшейся во всем с ней происшедшем, это слово показалось самым главным, определяющим. Откуда она знала все глубины и быстрины высоких штабных и политотдельских соображений? Как она могла предполагать, что и в разведроте и в других подразделениях было много давным-давно отличившихся, но еще не награжденных бойцов и командиров. Их скромные, много раз повторенные подвиги сами по себе казались недостаточными для награждения, да и в стоявшей в обороне дивизии не было подходящего случая, чтобы представить эти подвиги в нужном для вышестоящих инстанций освещении. Теперь показания фельдфебеля Кюна, сложные условия поиска давали возможность представить нужных людей в нужном свете. А Валин подвиг был еще не подвиг, потому что этим она как бы только начинала свою суровую боевую жизнь, и как она пойдет дальше — сказать было трудно: девушка в разведроте явление не частое.

Эти и многие иные соображения высшего командования Валя не знала и знать не могла. Она просто почувствовала себя обиженной, причем не столько представлением к медали, которое само по себе было очень приятной неожиданностью, а тем, что вот и у Онищенко была своя, пусть неудачная, но все-таки любовь. Она помнила бешеную скачку в лесу, его необыкновенное лицо и хотела верить, что те минуты были ее минутами. Оказывается, и они принадлежали другой. Была она обижена и Виктором, и тем славным Андреем, который похоронен на солдатском кладбище, и веселыми офицерами, — словом, всей своей судьбой.

За этими обидами как-то забылись и Осадчий, и Кузнецов, и не очень уж справедливое присвоение ефрейторского звания, и многое другое. Лариса заметила Валино состояние и беспрерывно, на разные лады, растравляла ее.

— Ведь я тебе так скажу: это только в нашей дивизии такое поганое отношение к девушкам. Ведь вот, скажи, Дуська-то Смирнова, снайпер, год с лишним уж воюет, сколько этих фашистов на тот свет переправила, и счета нет, а что получила? Медаль. А почему? А потому, что она баба. — Лариса скромно умолчала при этом, что Смирнова жила с мужем, а во фронтовых условиях это ценилось выше любого ордена. — А мужикам как? Чуть что — ему и награда. Вот они после войны вернутся и начнут задаваться — мы-с-то до крыс-то… А чего, спрашивается, задаваться, если и начальнички-офицерики одни мужики? Разве они поймут, как нашей сестре на фронте приходится?

Валя и слушала и не слушала Ларису, а соседки по палате слушали и сейчас же ввязались в разговор, припоминая все истинные и выдуманные обиды, которые им пришлось претерпеть в своих частях. Вале был неприятен этот разговор, хотелось оборвать Ларису, но ощущение обиды не проходило и нужных слов не нашлось.

— Вот сами, девчонки, посмотрите: в мужских палатах там и санитарки, и сестры так и вьются, а к нам хоть одна приходит? Небось скажет: сами бабы, сами сделаете и — смотается. Разве не так?

И это было так.

В разгар этой горячечно-грустной беседы Лариса вдруг спросила:

— А тут по-женскому доктора принимают? — Девчонки вначале не поняли ее, и она грубо уточнила: — Ну, по абортам. С абортами здесь лежат?

Трое в палате покраснели и отвернулись, а Лариса удовлетворенно вытерла уголки губ и решила:

— Значит, имеются. Ну, так вот, девоньки, ждите меня. Я тоже тут в скором времени буду. Не могу допустить, чтоб моя подруга и вот так неубранная лежала.

Она наскоро взбила Валину подушку, смахнула крошки с тумбочки и, чмокнув Валю, убежала.

На следующий день ощущение обиды немного притупилось, но не прошло. Оно как бы проросло, ушло вглубь и закрепилось.

В полдень Валю повезли в ближний тыловой госпиталь на рентген. В кабину крытой грузовой машины сел брезгливый, сытый фельдшер, с густыми бачками на выбритом, до красноты вымытом одеколоном лице, а раненых погрузили в кузов, на матрацы. Валя оказалась единственной девушкой, и ей уступили место с краю, у головного борта.

Машину трясло на ухабах, раны и переломы разбередило. Мужчины, не стесняясь, ругались, курили и гадали, куда их пошлют после госпиталя: в тыл или опять на передовую. Потом не очень деликатно стали расспрашивать Валю о ее болезнях. Кто-то из раненых знал Валю и грубовато попросил перестать «трепаться».