Изменить стиль страницы

— Свинья! Как ты смеешь?! Я — фельдфебель! Стой, я тебе приказываю! Стой!

— А ты иди сюда! — в отчаянном экстазе крикнула Валя. — Иди, мой милый! Пупсик!

Женский голос совсем ошарашил немца. Он, видимо, задохнулся от злости, потом опять стал кричать и ругаться по-немецки и по-русски, грозя, что он все равно разыщет саперов и упечет их куда следует, — видно, и женский голос он принял за розыгрыш.

Смех в немецких траншеях все нарастал, потом послышались крики фельдфебеля, и постепенно все стихло. Минут через пять разведчиков тихонько окликнули:

— Стой, кто идет?

Ни пароля, ни отзыва своих войск Валя не знала, но она крикнула и уверенно и смело, с нотками командирского нетерпения:

— Свои! Сержант Радионова!

— Родионова? — переспросил боец, напирая на «о».

— Радионова, — поправила его Валя, — к гвардии капитану Прохорову.

Боец хмыкнул и потребовал пароль. Валя разозлилась: недоставало, чтобы перед самой целью их задержали или, того хуже, убили. Она сдержанно приказала:

— Смотри, я ползу одна. Двое наших останутся на месте.

Она смело поползла прямо на бойца, и тот, все еще растерянно хмыкая, наконец узнал ее.

— Ва-алька!

— Зудин, давай сюда! — приказала Валя, и радист с разведчиком тоже перевалили бруствер траншеи — бывшей третьей немецкой, а теперь первой и единственной русской.

Их проводили в землянку командира батальона. Когда она вошла, то была все тем же сержантом Радионовой — жестокой, сильной, внутренне и внешне подтянутой. Все в ней было напряженно и надежно, так надежно, что себя она не ощущала. Была только одна мысль: предупредить о предстоящей немецкой атаке. Передача приказа уже не была важна.

Но когда она вошла в землянку — темную, едва освещенную немецкой стеариновой плошкой из картона, уловила смутный силуэт полулежащего у полевого телефона Прохорова, доложила о своем прибытии и обо всем, что считала нужным доложить, то поняла, как она устала. Силы сразу оставили ее. Ноги дрожали, голова кружилась, и хотелось плакать тихими, счастливыми слезами.

Прохоров пошевелился, и тут только Валя увидела, что он равен и, видимо, тяжело. Лоб опоясывала розоватая, но уже грязная повязка, нога, все еще в сапоге, была взята в проволочные шины, концы которых торчали из-под белой повязки. И даже под накинутой на плечи двубортной шинелью виднелась розовато-белая повязка — на нее пошли розовые индивидуальные пакеты и медпунктовские белые бинты. Валя теперь знала, что первый раз он был ранен в голову и перевязывался сам. Второй раз — в грудь и тоже перевязывался, не уходя с поля боя. И уж когда его ранило третий раз — в ногу, он попал в руки Анны Ивановны, и она уложила его на топчан.

Резкие, углубленные черты грязного, небритого лица, бледные и точно уменьшившиеся в объеме, все в нем тянулось к Вале, и яркие, но болезненные глаза, казалось, выражали только одно: «Жива». Но ничего из того, что он, видимо, заготовил для Вали, он не сказал.

— Ну что ж… Все правильно. Немцы, видно, захватили пленного и от него узнали наше положение. Вот и спешат нас раздавить. Удивительно, что и они и мы назначили свои атаки на полночь.

Валя мгновенно вспомнила артналет на расположение бригады и подумала, что так точно они могли бить только в том случае, если у них действительно были нужные показания. И то, что Прохоров с ходу понял то, чего не могла понять она, опять удивило Валю. Потом она подумала, сказать или не сказать ему о Ларисе и решила, что говорить об этом сейчас не стоит: он ранен, ему вести бой, это отвлечет. И только после этого она почтительно поправила:

— Фрицы собираются начать в одиннадцать.

— Совершенно верно, сержант. Но ведь одиннадцать по-немецки — это двенадцать по-русски: фрицы живут по среднеевропейскому времени.

Он помолчал и взглянул на нее ясным, любящим и тревожным взглядом и жестко сказал:

— Поесть тебе, сержант, нужно, поспать, а не придется. Командир взвода убит. Принимай взвод — будем готовиться.

Она хотела уйти, но Прохоров вдруг закрыл глаза и резко приказал:

— Всем, кроме сержанта Радионовой, выйти из землянки.

Вышли все. Прохоров открыл глаза и долго смотрел на Валю, затем приподнялся, поморщился от боли и попросил:

— Подойди поближе.

Она подошла. Он взял ее руки и притянул к себе. Его суровое, в кровяных подтеках, забрызганное глиной лицо было необыкновенно. Он провел рукой по Валиному лицу и все так же жестко сказал:

— Я знаю, что я поступил подло. Знаю все. Но и ты знай: я тебя люблю. Очень люблю. Через час с небольшим меня, как и тебя, может быть, убьют, может быть, и ты, как и я, попадешь в госпиталь или в плен. А может быть, ты останешься жива и невредима. Поэтому я тебе говорю: я тебя люблю. Ты скажешь о Ларисе…

Валя чуть не крикнула: «Она убита!» — но промолчала. Это могло огорчить его, выбить из колеи. Да и другое мешало Вале — огромная, такая большая и полная нежность, что вместить ее в одного человека было невозможным. Она рвалась наружу и причиняла сладкую боль.

— Так ты не говори о ней. Я скажу тебе худшее — она у меня не первая, мне скоро тридцать. Но любить?.. Любил и буду любить только тебя. Я знаю, что ты никогда не будешь моей, никогда меня не полюбишь. Да, я это знаю точно! — почти злобно сказал он. — И мне совершенно безразлично, кто там был у тебя до меня. Но я люблю тебя. Вот и все.

— Ты не прав, Борис… — робко сказала Валя.

— В чем я не прав? — сухо спросил он.

— У меня еще никого не было.

— Ты можешь не признаваться даже в такую минуту — это твое дело. У тебя сильная воля. Я это знаю. — Она хотела перебить, но он остановил ее рукой. — Утром, когда ты ушла на проходы, в батальон пришел младший лейтенант Виктор Логунов. — У Вали широко открылись глаза, и она дернулась. — Ну, вот видишь… — печально произнес Прохоров. — Он сейчас артиллерист. Он сказал, что дружил с тобой и многим тебе, обязан. Я — мужчина и знаю, что ради дружбы к женщине не месят грязь под огнем. Он прошел тридцать километров. Подожди! Он сказал еще, что майор Онищенко убит во время рейда по тылам противника. Туда он пошел из-за несчастной любви. Стой! И еще он сказал, что Осадчий до сих пор воюет и помнит тебя — Виктор с ним переписывается.

— Борис! Но ведь ты все не так понял! Я объясню тебе.

— Не нужно! Ничего не нужно! Самое важное в том, что я люблю тебя.

Валя вскочила и, гневная, радостная и чистая в каждой своей мысли, почти закричала:

— И я тоже люблю тебя!.. — Она вдруг обессилела и, уронив руки, окончила: — Очень.

Они молчали. Потом Прохоров судорожно сглотнул воздух и протянул:

— И это правда? Несмотря ни на что?

— Да. Несмотря ни на что!

— Спасибо…

Она подошла к нему, тихонько обняла и хотела поцеловать, но он отстранился:

— Нет, не нужно: первый поцелуй либо будет потом, когда мы останемся вместе, либо его не будет. Хорошо?..

Она поняла его — ради этого первого поцелуя ей страстно захотелось жить. Она кивнула головой. Он поморщился от боли и достал из-за спины кусок хлеба и сала.

— На, поешь хоть немного — у нас ничего нет. И иди. Принимай взвод… родная.

Она улыбнулась сквозь слезы и медленно прикрыла веки. Кружилась голова.

— До свидания, любимая. Иди. И зови всех. Радиста прежде всего.

Зажимая в руке хлеб и сало, Валя медленно вышла из землянки. Ее остановила Анна Ивановна — тоже грязная, усталая и деятельная.

— Слушай, он плох. Это я знаю. Но он выживет. Если успеем выбраться. И еще он просил передать, что любит только тебя.

— Да, я знаю, — странно спокойно ответила Валя и приказала: — Командиры, к комбату. Радист в первую очередь.

Не глядя на людей, она пошла разыскивать взвод. Ее окликнули. Рядом стоял Зудин.

— Ну что?

— Все в порядке. Пойдем во взвод.

— Говорят, ты за командира?

— Да, Коля. Да, дорогой. Я за командира.

Зудин удивленно взглянул на нее, но промолчал — с какой стати она назвала его дорогим?