Вы не можете не почувствовать, что тут есть что-то анормальное и ставящее меня в глупое положение.

Ставлю на вид, что все это было 3 – 4 недели назад, но я ни одним звуком не обмолвился ни Вам, ни другим лицам, чтобы не повредить Вашему энергичному, рабочему настроению.

Однако мне на душу все это ложилось густым осадком.

Я не буду останавливаться еще на некоторых мелочах, когда Ваши распоряжения шли вразрез с моими. Это все поднимает старый вопрос: что я такое в театре, как не просто-напросто Ваш помощник по всем частям, как художественным, {444} так и административным? Но когда в последнее время ко мне начали обращаться как к директору, то я положительно потерялся. Я не могу дать тон ни в одной области театральной жизни самостоятельно, как я считаю лучшим. Но в то же время я должен разбираться, если произошла путаница. Так остро мое бесправие в театре не стояло никогда. Войдите же в мое положение и согласитесь, может ли у меня быть энергия действовать? Откуда я ее почерпну? Стахович желает, чтобы наш театр был «мирно-обновленским»[1036], чтоб репертуар был вне всяких современных движений; Вы желаете, чтоб я боялся градоначальника и черносотенцев, хотя бы это было противно моим убеждениям, — я подчиняюсь: когда нас трое, это все-таки дирекция. А когда нас остается двое, если наши мнения расходятся, — Ваше первенствует, чего бы оно ни касалось: литературы, искусства, администрации, школы, закулисной этики…

Я писал сегодня Вам о том, что желаю власти — не для власти, а для того, чтобы знать положение дела, угадывать дальнейшее и отвечать за него. Я писал Вам об этом сегодня не для того, чтобы найти какое-нибудь удовлетворение себе, а для того, чтобы по возможности хорошо довести сезон, усиленно поддержав Ваши художественные намерения. Неужели это не ясно из моего письма? Очевидно, нет, потому что тон Вашего ответа совершенно не соответствует моим намерениям.

В вопросе Бранд — Карено — Качалов исполняю Ваше желание и собираю сегодня пайщиков, хотя все-таки я вправе, даже формальном, поступить так, как я поступил. После того заседания, на котором Вы были, — другого не было. Было только мое частное совещание. А в том заседании голоса разделились поровну, от одного меня зависело перейти на ту или другую сторону, чтоб решить вопрос.

Я кончаю: сегодня же в заседании я попрошу установить, за что должен я отвечать в театре, и я буду строго следовать тому, что мне скажут. До сих пор пайщики желали одного, чтобы сговорились я и Вы. Я предложил Вам это соглашение, Вы отказываетесь решать без пайщиков, — очевидно, даже обидевшись на меня. Я всеми силами души хотел бы хоть на {445} этот сезон сделать наши отношения в деле хорошими, чтобы поддержать театр. Очевидно, я не умею[1037].

Ваш В. Немирович-Данченко

212. В. И. Качалову[1038]

Конец декабря 1906 г. Берлин

Дорогой Василий Иванович! Размышляю здесь о театре и его будущем[1039]… И частицу этих размышлений мне хочется передать Вам. То есть думы о Вас.

Видите ли, победа наша с «Брандом» окрыляет меня в том направлении, какое всегда было дорого мне в театре. В последние годы я уже начал приходить в уныние. Стремление к новизне формы, к новизне во что бы то ни стало, к новизне преимущественно внешней, пожалуй, даже только внешней, это стремление начало уже давить полет идей и больших мыслей.

Оглядываясь назад, до «Юлия Цезаря», я вижу, что какая-то часть меня была придавлена, угнетена. Я точно утратил ту смелость, которая создала репертуар Художественного театра, и голос моего внутреннего я раздавался робко в эти годы. Кураж исчез и из труппы. Мечты обратились в изготовление конфеток для публики первого представления — в мелкий жанр, маленькое изящество, севрские статуэтки.

Кто бы думал, что толчок я получил за границей от одной фразы какого-то рецензента. Эта фраза пропала, кажется, для всех, упивавшихся нашим заграничным успехом. В общем гуле восторгов никто не заметил ее. Этот рецензент сказал, что Брам (режиссер Лессинг-театра) давал более мощные впечатления «духа» большого искусства. Всего одна фраза. Но на меня она подействовала так, что привлекавший все наше внимание Макс Рейнгардт не интересовал меня, а с Брама — на обеде у Гауптмана — с этого маленького, лысого, бритого человечка с курьезным черепом я не спускал глаз. Я уверен, что и Константин Сергеевич не обратил на него внимания.

{446} Театр изящных статуэток никогда не захватывал меня. Константин Сергеевич, блестящий режиссер для спектаклей с великой княгиней и Стаховичем, интересовал меня постольку, поскольку можно было воспользоваться его талантом, чтобы его театр перестал быть забавой для богатых людей и сделался крупным просветительным учреждением. Так дело и пошло сначала. Потом наступил перелом. Потянуло вниз самоудовлетворение актеров. Все вы — люди со вкусом, вернее, с сильно развитой самокритикой, увидели, что прекрасно делать можете только маленькое дело, что все вы, включая сюда и Вас, и Москвина, и Станиславского, — большие мастера на маленькие задачи, и истинное художественное удовлетворение получаете только от статуэток, вами сотворенных. Я сам поддался этому. В результате — большие произведения оставались на полках, а к жизни были вызваны Чириковы[1040]. Так в истории всякого театра наступали периоды, когда простое, искреннее, но мелкое поглощало крупное и великое. Как между мужем и женой: пока они молоды, жених и невеста, они видят друг в друге большие черты человеческого духа, а сжившись в будничной обстановке, наблюдают только мелочность и даже раздражаются, мысленно называют кривлянием склонность к большим обобщениям. И тогда их тянет к любовникам, которые повторят пережитую идеализацию.

Но для меня идеализирующие друг друга любовники всегда были заманчивее искренних и простых, но будничных супругов.

После Берлина я уже не переставал думать о более мощных впечатлениях театра, чем «Вишневый сад», «Три сестры» и «На дне». В Варшаве, когда мне с Лужским было предоставлено поставить пьесу самим, в кофейной я сказал ему: «уж коли падать, то с высока! Давайте ставить “Бранда”!»

Кто верил в успех «Бранда»? Вначале еще кое-кто, но с первой генеральной, за три недели до спектакля, — никто. Это недоверие захлестнуло и Вас. А почему не верили? Потому что Вы не идеальный Бранд и Мария Николаевна[1041] — не идеальная Агнес. Тут надо бы молодого Сальвини и Ермолову. «Публика будет скучать и расходиться с третьей картины».

{447} Но публика не ушла. Она и находила, что Вы не идеальный Бранд и что на месте Марии Николаевны могла быть артистка сильнее; она (публика) и скучала кое-где. Но все-таки она не ушла до конца и зато потом унесла огромные мысли, огромные чувства, ради которых можно оправдывать существование театра и всех его жертв. Только ради них и стоит существовать театру. Со времен «Юлия Цезаря», который тоже исполнялся далеко не идеально, наш театр не становился на такую высоту. Даже «Горе от ума» не поднимало его так.

Неужели не видеть в этом определенных предначертаний? Неужели это не убедительно в изумительной степени?

Но до чего наш театр в этом смысле расползся, измельчал — можете судить из того, что этим успехом живут не многие, не многие радуются ему. Большинство остается равнодушно. Так силен дух «штучек и фортелей» в нашем театре! А в «Бранде» их нет и в помине. Я не хочу распространяться на этот счет, потому что мне пришлось бы с некоторым озлоблением называть самые дорогие имена театра — лиц, оставшихся равнодушными к успеху «Бранда», равнодушными до преступности[1042]. Немало этого озлобления излил я в заседаниях за 1 1/2 месяца до постановки «Бранда», когда мне приходилось защищать «Бранда» от изощренного в красоте невежества.

Но я хочу говорить о Вас. Вам простительно было поддаваться дурным предсказаниям, потому что Вы сами несли эту тяготу, и можно еще благодарить Вас, что этот глупый, плохого тона, шепот кругом репетиций «Бранда» не окончательно задавил Вас, можно еще радоваться, что внутренний голос благородства Вашей души — самое драгоценное, что в ней есть, — не заглох во время работы и помог довести дело до конца.