Изменить стиль страницы
…привыкнув к прохладе росной,
Знобким заморозкам и льду,
Я и по снегу шляюсь просто,
И толченым стеклом иду.

В наши дни нет такой глухомани, куда бы не добрался человек с бутылкой, — не толченого, так битого стекла вдосталь.

Забравшись на берег, мы расположились среди расступившихся сосен. Под одной из них, на вытоптанном месте с застарелым кострищем и недогоревшей кривой ветвью, разожгли костер. Бодрый Вадим, решительно взявший на себя роль кашевара, быстро сварил гречневой каши с тушенкой. Поев, мы поплыли.

Моторы дружно ревели. Саша, неизменно обнаженный по пояс, несмотря на влажный ветерок скорости, передавал руль младшему Потупову, брал в руки кинокамеру и снимал бегущие берега с песчаными отмелями и густо клубящимися зарослями, с изредка, но неизменно встречавшимися рыбаками, а главное, нас, то догонявших и обходивших флагманский катер, то вновь отстававших.

Неожиданно начал барахлить наш мотор, кашлять и глохнуть. Кузьмич с ним возился, и нам, далеким от техники, становилось тревожно: а вдруг тем и кончится плаванье? Катер, ушедший далеко вперед, обеспокоенно возвращался. Саша с Кузьмичом что‑то обсуждали, смотрели, лезли в воду, просили передать ключ или пассатижи — мотор заводился, мы вновь мчались. Вслед расходились веером волны, задевая ивняки, раскачивая и округло искривляя и дробя их четкие в чистой воде отражения. А где берег вставал невысокой, но обрывистой полосой, там темнели бессчетные бойницы стрижиных гнезд. Вдруг впереди, на коричнево — сизой полоске сырого песка, завиделись серые цапли, застыло задумчивые. Но вот их головы настороженно подняты, и они уже вспугнуто летят с левого берега на правый, куда‑то туда, где за кустами угадывается по нескольким сухим, сучкастым вершинам старый лес.

И оскудел пернатой тварью
Их мир, полупонятный мне…

Но и еще больше оскудевший мир от нас далек и полупонятен, мы проносимся мимо, мы не можем узнать по голосу, назвать по имени таящихся от бегущего взгляда тварей. И не увидим, не услышим ни чернозобой гагары, ни серого журавля, ни черного аиста, ни какой‑нибудь дерябы или зеленушки. А если увидим, так не узнаем, кто такие. Нужен знающий человек. Вот и Даниил Андреев, чувствовавший дыхание стихиалий, чаще называл пестрые пернатые народы, как и мы, не по именам. Это о здешних птицах он написал свое стихотворение «Птички»:

— Я в тростниках
Вью — вью!
Я в родниках
Пью — пью!
Я в лозняках
Лью трель мою;
сев на корчу,
Дом свив,
прощебечу:
— Жив — жив!
Пою, свищу:
Чив — чив,
Чи — ю.

Но певчих птичек он воспел, как многое услышанное и увиденное на этих просторах и крутоярах, не здесь, а во Владимирской тюрьме.

Есть художники, которые не могут оторваться от натуры, только рядом с ней воспаряя, как, скажем, Репин или Левитан. А есть другие, живущие в своем воображаемом мире, предпочитающие если и писать натуру — портрет ли, пейзаж, то по памяти, воображению. Так и поэты. Одни пишут лирический дневник, выхватывая мелькающее по сторонам, другие творят (может быть, не творят — находят внутри себя?) свой мир, в котором есть место и тому, что встретилось на земных дорогах.

Даниилу Андрееву здесь, у Десны, встретились стихиали Лиурны. Они у него не просто духи леса, бегущей воды, луговой травы, утреннего парного тумана, они — богосотворенные монады, проходящие свой путь становления в земной природе. В «Розе Мира» он рассказывает, как стихиали поют песни шелестящей листвой, жужжанием пчел, теплыми воздушными дуновениями. Он говорит о них влюбленно. Тем более влюбленно, что говорит в тюрьме, где многие годы не видел ни дерева, ни хотя бы пыльного притоптанного подорожника.

Мы выплыли у Сагутьева, видневшегося крайними избами на правом берегу, к понтонному мосту. У перил стояли два мужика с удочками и меланхолично на нас посматривали, пока мы с ухищрениями протаскивали под стальными тросами катера. Протащили, отошли от мелководья, понеслись дальше, догоняя друг друга, подставляя лица упругому ветру движения, снова неотрывно глядя на берега, на то, как глинистые кручи сменяются отлогими прибрежными лужками или выглаженными темно — песчаными полосками отмелей под дремучей стеной ивняка. И опять попадались восхищающие своей изысканностью и осанкой пугливые цапли. Вот слева показался высокий жилой берег с людьми, с лодками на приколе, с домишками на круче. Мы повернули к берегу, по кромке которого чернела россыпь камней. И наш Кузьмич на таком залихватском вираже въехал в них, что послышался шаркающе хрусткий звук, — лодка потекла.

Мы прибыли в поселок Белая Березка.

Посетовав, беззлобно попеняв, неунывающие капитаны отправились добывать эпоксидку — латать днище. Добыв, перебрались на зеленый тихий правый берег и занялись ремонтом. А мы поднялись по засыпанным бутылочным стеклом ступенькам наверх, пошататься по Белой Березке.

Некогда здешние окрестности были любимыми охотничьими угодьями великого князя Михаила Александровича. В 14–м году для нужд войны тут стали пилить железнодорожные шпалы. И по сегодня живет поселок деревообрабатывающим комбинатом, который было остановился, а теперь снова заработал — 51 % акций, по слухам, купили какие‑то американцы. Поселок как поселок — в центре панельные пятиэтажки, главная улица — прямая, в высоких тополях, у магазина рядом с лужей подремывает пьяный, которого все знают и называют «наш бомж». Самое забавное, что нам не попалось ни одной березы.

На левом берегу, куда наконец перебрались все мы, за ремонтом со знанием дела наблюдали очень любопытные ребятишки, назвавшие себя «неформалами». Когда я их спросил: «А формалы у вас есть?» «Нет!» — ответили они простодушным хором.

Пока катер, поставленный набок, штопался, клей подсыхал, мы погуляли по бережку, покупались, даже подремали и пообедали, поев оставшейся еще с Бонзонки каши с тушенкой, нахваливая кока и поместительный котелок. Все это время на другом берегу, напротив нас, под старым вязом стояла терпеливая старуха с удочкой и рыбачила. Ушла она, когда мы собирались отчаливать, — на уху, видать, наловила.

Мы помчались по реке, поворачивая по изгибающемуся фарватеру, а на возвышавшемся берегу на нас, задрав головы, важно смотрели гуси, внизу махали руками купающиеся мальчишки.

Несмотря на новые небольшие аварии и запинки, около одиннадцати вечера мы оказались в Новгороде — Северском, темневшемся в сумерках высоким правым берегом в огоньках, и остановились наискосок, на левом, на взгорке, поросшем кустами, в тихой, уже украинской ночи.

День четвертый

Я не знаю, был ли в Новгороде — Северском Даниил Андреев, прошел ли он до него непроглядную страну, пробившись сквозь заросли багульника и вереска, или проплыл вниз по Десне на пароходике: они по ней до войны, да еще и в шестидесятые годы, ходили от Трубчевска.

Дед Андреева, Михаил Михайлович Велигорский, переселился некогда в Трубчевск с Украины. Возможно, не минуя Новгорода — Северского. Один из его сыновей, это известно, учился в новгород — северской гимназии.

Бабушка, нежно внука Даниила любившая, Ефросинья Варфоломеевна, очень гордилась тем, что она троюродная племянница великого Шевченко, называвшего ее Фросей. Тарас Шевченко в «Розе Мира» вознесен довольно высоко, а Синклит Украины составляет вместе с русским единый сверхнарод, входя в Небесную Россию.

Трубчевск и Новгород — Северский, который еще называли Новгородком, — центры порубежных земель допетровской Руси, по — моему, как раз и являют единство судьбы, духа, да и крови всех ветвей одного народа. Как, впрочем, и сам Даниил Андреев. Даже говор в двух городках мало чем отличается — говорят на русско — украинско — белорусском, с преобладанием русского. Здесь, как и в Трубчевске, можно услышать словечки Игоревых времен.