Если Среднее озеро еще живет и ряски на нем не заметно, то Большое угасает. Мы подошли к нему, зайдя на длинные, почти лежащие на светло — зеленой ряске мостки, рядом с которыми притонули три брошенные плоскодонки. Из ряски еле различимая — заметишь, только пристально вглядевшись, — на нас посматривала изумрудная лягушка, — редко встречается такой чистый и звонкий цвет.
Мы стояли молча. Вдалеке летали утки. Над другим берегом, заросшим рогозом и ивняком, за которым клубился лес — сосны, кое — где дубы, показалась скопа — редкая, исчезающая птица. На скопу показал Лозов, на шее у которого неизменно висел бинокль, — мы бы ее, и заметив, не узнали. Даниил Андреев видел прилетавших сюда лебедей. Мы не встретили ни лебедей, хотя на озере, говорят, еще замечали лебедя — шипуна, ни гнездящихся где‑то в зарослях серых цапель.
На берегу Большого Жерено ученые нашли стоянку каменного века. А поэт — вестник увидел неисхоженные тропы, дремучие преддверья Святой Руси, когда ему казалось, что «о вселенском граде Китеже / Вещает глубь озер заросших…».
Мостки, на которых мы стояли, единственное место, где можно подойти к берегу, заросшему по всей окружности неприступно. В озере, рассказал Лозов, много карасей, их ловят сетями. Оно более вытянутое и раз в пять больше, чем Среднее Жерено.
Не слишком далеко отсюда, видимо, жила героиня цикла — поэмы Андреева «Лесная кровь». Хотя мне не угадать (да и местные пока не угадали), в какой чаще стоял ее «домик у речных круч», где глушь «Барсучьего Рва», где в Богучарове (есть вариант — в Богодухове) лаяли псы, где «За чащобами, в Старом Ямном» заливались петухи… Но не случайно взор лесной ворожеи кажется поэту схожим «с молчаньем былинных, исконно русских / Хвойных озер», а улыбка видится светлой, «как пена / На Жеронском озере в бору».
Мы вернулись к Среднему Жерено, на котором наш поэт наверняка и видел светлую пену, и устроили стоянку на большой поляне, откуда лесничьей усадьбы видно не было. От берега поляну отделяли свободно стоявшие сосны, редкие дубы, старые серебристо вычерненные березы. Тут подойти к воде было легко. Другой берег над светящейся водой застыл темной хвойной стеной с желтыми, как прочерченными на ней, сосновыми стволами.
У лежащего в траве грузного обрубка вяза мы развели костер и вскипятили чай, а к четырем часам, как было договорено, пошли к дому лесника. Рядом с ним, у самого берега паслась лошадь с жеребенком. Лазарев стал их снимать, а мы выкупались, радостно поплавав в теплой, отсвечивающей желтизной дна воде.
Когда подъехала чуть запоздавшая машина с добродушным шофером Сергеем, Потупов, посоветовавшись с ним и с Лозовым, решил поехать в Чухраи. Трясясь на тесных лесных дорогах, мы вспомнили влекущие нас строчки:
Но в Чухраи мы не попали. Обнаружилось, что уже первый на пути мост, возведенный из могучих бревен, порушен, два пролета над черной, мерцающей внизу водой сожжены. Наши проводники пришли к выводу, что мост сожгли работники заповедника, опять помянули недобро его крутого директора.
Ну что ж. Нас ведет Даниил Андреев, а он писал: «Из Чухраев — рукой подать на Рум…» И дальше: «Сквозь лес — трудней, но трудный путь короче…» Мы повернули на Рум, где решили за ночевать. Хотя позже узнали, что на Чухраи все же проехать было можно — в объезд, надо только знать дорогу.
Рум — урочище у реки Неруссы.
Откуда такое изысканное название? Я, когда впервые вычитал его у Даниила Андреева в поэме «Немереча», мало что знал о трубчевских странствиях поэта и предположил, что это Рим, который называли в древности в странах Востока Румом. Но все оказалось проще — вот он, таинственный Рум, отнюдь не книжная выдумка востоколюбивого поэта. А теперь, кажется, я догадываюсь, откуда пошло это название. В Черниговской губернии луга на возвышенных местах называли румовой покос, а в Руме и нынче косят сено. Сейчас это место обозначено мостом через Неруссу, по которому редко кто проезжает, — дорога ведет в заповедник. Когда в ноябре 94–го года в дни Андреевских чтений нас привезли сюда, на этот бетонно — неколебимый, но поросший травой, поблескивавший лужами мост, то, оглядывая с него скучно — коричневые голые ивняки, нестройное чернолесье и узкую речушку, я был разочарован. Ненастливое предзимье мешало почувствовать затаенную красоту Рума.
Мы остановились справа от моста, на большой, вытянувшейся вдоль возвышенного берега поляне. С другой ее стороны, ближе к мосту, место было занято, там разместилась палатка с «Жигуленком» рыбаков, как выяснилось, из Дятькова.
Мы поставили палатку, собрали хворост для костра. Борис Лозов занялся чаем. Я смотрел и восхищался, как он аккуратнейшим образом подни мал кем‑то набросанный мусор, как собирал сушняк, стараясь не повредить ничего живого, как вслушивался и вглядывался в понятную ему зеленую жизнь, примечал выпархивающих ласточек — береговушек.
Потупов рассказывал, как Лозов, работая в заповеднике, мог неделями ходить по лесным глухоманям в одиночку. Даниил Андреев тоже чаще всего странствовал в одиночку. Отчего? «Среди моих московских друзей нет никого, кто имел бы эту любовь к природе и бродяжничеству… Поэтому я почти всегда брожу один» — так он писал брату. А в «Розе Мира» другое: «Обычно среди природы я стараюсь быть один».
Вадим остался у костра кашеварить, остальных Лозов повел по окрестностям. Вначале мы попытались подойти к соседнему озеру, старице Неруссы, напрямик, раздвигая таинственные заросли высоченного рогоза. Но через несколько шагов стало топко, под ногами выступила темно — бурая вода, и мы отступили назад, чтобы выйти на шедшую от моста лесную дорогу. Пройдя с километр, повернули направо. Здесь нас встретили и могучие дубы, и осанистые сосны, но это были только островки, уцелевшие от давнишних порубок. А рядом теснились, по пояс им, посадки. Вот мы миновали места, где пасечники ставили ульи, обнаружив на поваленном с прозеленью мха стволе отроившихся пчел, которые осенью неизбежно погибнут. Птиц было не слышно, но вдруг вдалеке заговорила иволга, тонко и нежно. День кончался, небо засветилось закатными красками.
Мы вышли на большой выкошенный луг. Хотя и с этой стороны к озеру было не выйти, мы его увидели. Не очень широкое, обрамленное строем рогоза, оно простиралось куда‑то влево, светло голубея, с белыми пятнами отраженных облаков, еще не подернувшихся закатной розовостью, переходящей в кармин и багрянец. Поглазев, пошли лугом назад, то и дело оглядываясь на высокое небо. На нем уходящее солнце заиграло привычно причудливыми, как всегда, необычными облаками. В тишине, которую теперь мало где услышишь, помалкивали и мы. На распахнутом просторе, где, кроме редких, фиолетовых в тени стожков да промятой трактором травяной колеи, не было человечьих следов, мы шли, неотрывно глядя на монументальные забавы закатных облаков. Казалось бы, они цветут и светятся чуть не каждый день, чуть не круглый год, но мы их видим в открытом небе так же редко, как звезды. А какие звезды были в Новгороде — Северском, где мы глядели на них, лежа у костра, с пригорка над Десной!
Закат еще играл, но мы уже чувствовали, «Как сумерки с лугов подкрадываются, / Роняя голубые капли…». Лазарев торопливо снимал небо, луг в стогах, все, что быстро и неслышно меняло краски и освещение.
Даниил Андреев писал о Неруссе: «…даже великолепную Волгу не променяю я на эту, никому не известную речку. Она течет среди девственного леса, где целыми днями не встречаешь людей, где исполинские дубы, колоссальные ясени и клены обмывают свои корни в быстро бегущей воде, такой прозрачной, такой чистой, что весь мир подводных растений и рыб становится доступным и ясным. Лишь раз в году, на несколько дней, места эти наводняются людьми; это — дни сенокоса, проходящего узкой полосой по прибрежным лужайкам. Сено скошено, сложено в стога (очень удобные, кстати, для ночевок) — и опять никого — на десятки верст, только стрекозы пляшут над никнущими к воде лозами».