Изменить стиль страницы

… «Мерседес-Бенц» с трудом пробивался в толчее лимузинов, фургонов, мотоциклов, мопедов, запрудивших улицу. Автобус двигался вперед толчками, — проедет два-три метра и останавливается, еще два-три метра, и опять замирает на месте.

Нам ничего не оставалось делать, как наблюдать за беспечно гуляющими по тротуару, лениво перебрасывающимися короткими фразами людьми и любоваться призывно сверкающими витринами.

— Какие-то не такие, — подытожил Алан. — Иногда кажется — ну, ничем от нас не отличаются — работают, смеются, чему-то радуются. Но в какой-то момент вдруг перестаю их понимать. Ты тоже?

— Ага, — отозвался я.

— Когда сегодня директриса прошипела, что детей нельзя жалеть, я подумал — ну и ведьма, и поставили же ее во главе такого заведения. Здесь ведь нужны чуткие, жалостливые люди.

— Ну, во-первых, она сказала иначе, — поправил я доулиста. — Что там запрещена жалость. Что дети не должны видеть, что им сострадают.

— А какая разница? — уставился на меня Алан.

— Такая. То, что тебе показалось жестокостью, на самом деле умная, продуманная тактика. Ты никогда не замечал, что ребенок, над которым сюсюкают родители, бабушки-дедушки, со временем становится капризным, настоящим деспотом?

— Да, есть такие, — согласился Алан.

— А эта детвора не капризна. Несчастным внушают: не нужно жаловаться на судьбу, вы родились такими, и ничего тут не поделаешь. Лучше сделать все возможное, чтобы меньше зависеть от других. Их приучают к активной жизни, к самостоятельности. А эта женщина, я считаю, мужественный человек. С утра до вечера быть среди калек, видеть их отчаяние и страдание…

— Я бы не смог, — пробормотал Алан.

— Ну вот видишь? Знаешь, пожалуй, не такие мы и разные. Просто нам слишком долго внушали, что в капиталистическом обществе люди друг на друга волком смотрят, выжидают, чтобы кого-то слопать, конкурента там или соседа. Кстати, они от нас тоже ничего хорошего не ждут, им тоже все уши прожужжали, какие мы коварные и кровожадные. Я долго размышлял обо всем этом. Теперь убедился: человек везде человек, й везде ему хочется жить нормальной жизнью. Одинаковые мы… Только вот живем по-разному… Слишком по-разному.

— Знаешь, я здесь какую-то особую усталость почувствовал, что-то там, — Алан постучал себе в грудь, — что-то там внутри у меня посинело от злости, от обиды. Я уже счет потерял, в какой стране мы на гастролях, и везде — ты подумай! — везде я чувствую себя униженным. Нам аплодируют, нами восхищаются, нас обнимают, — значит, мы чего-то стоим, что-то умеем делать? А я не могу кружку пива заказать, билет на концерт приобрести. А те гроши, что заимеем, — голова кругом идет, как наиполезнейшим образом их потратить, хоть по одной тряпке родственникам привезти. Слушай, Олег, а ведь мы с тобой мужчины, муж-чины! Но разве можно себя чувствовать нормальным мужчиной, если ты так унижен, раздавлен, скован, словно обручем, вечной нехваткой денег, вечной необходимостью считать и пересчитывать свои жалкие гроши… — На лбу у Алана выступили капельки пота, как после изнурительного концерта.

— Понимаю. Нее понимаю. Да что толку? Может, эта перестройка что изменит.

Алан усмехнулся:

— Да уж меняет. Аж всю страну выворачивает наизнанку. И никто толком не понимает, что происходит и куда его ведут. Уж как у нас ругали хапуг, дельцов и спекулянтов, да что ругали — судили! Отец мой, бывало, предупреждал меня: обходи их, сынок, чтоб ненароком не заманили в свои сети. Им, говорит, тюрьмы не избежать. Всю жизнь вкалывающий у станка, разве он мог предположить, что они станут самыми почитаемыми людьми и называть их будут уважительно; бизнесмены… И никто уже не удивляется, что они облапошили и государство, и народ и что отдыхают на Канарских островах да на Швейцарских Альпах… Я это говорю не из зависти, поверь. Мне не жаль, пожалуйста, загорай на пляжах Савоны и Майорки, но заслужи это! Сделай что-нибудь полезное для людей, производи товар, повкалывай. Как бы не так. Деньги они любят иметь только легкие. Да и чего удивляться, если сам Горбачев дал им приволье. И стоило произносить столько речей, чтобы перевернуть все верх дном и повергнуть в хаос. И если раньше задумывались, как жить лучше, то теперь — как выжить… А помнишь, как поначалу мы все пришли в восторг: наконец-то и мы поживем. Гласность, демократия! Если б только народ знал, через какие жернова его пропустят, какую такую демократию ему уготовили… Разрешено все, что не запрещено законом, — по-моему, так он сформулировал демократию? Я не политик, не министр, мое дело барабанить пальцами по доули, но и я понимаю: что-то тут не так. Разве закон может предусмотреть все виды преступлений? А здесь, за границей, я вообще уже ничего не понимаю. У них же демократия. Но попробуй не то чтобы что-то серьезное сотворить, а скажем, ну, сплюнь на тротуар, — ведь тут же возьмут за жабры. Выходит, демократия — это прежде всего соблюдение закона? Почему же у нас слово «демократия» понимается как вседозволенность, анархия? Мы что, все сплошь дураки? Нет, конечно. Просто кому-то очень нужно, чтоб именно так все понималось. В мутной воде…

Я слушал Алана и думал о том, что даже здесь, далеко от родины, мы, как и миллионы наших сограждан там, дома, ищем мучительно ответ на жгучий вопрос; что с нами будет? Отчего в нашей стране любые начинания оборачиваются чем-то уродливым? И что это за адская машина, так подавляющая волю людей и заставляющая их терпеть любые издевательства? Где, где истоки всего этого?

Глава пятнадцатая

Фрау Тишман, войдя в салон автобуса, вытащила несколько газет и торжественно поздравила нас с весьма лестными отзывами о гастролях. Она развернула газету, и я увидел… себя. Гордо изогнувшись в стремительном полете, я смотрел в зрительный зал. И улыбался. Эффектно, ничего не скажешь.

— Узнаете? — спросила фрау Тишман. — Это вы, молодой человек с очаровательной улыбкой.

— Да, но разве я в танце улыбаюсь?! — искренне удивился я.

— Как видите. Дети не обманывают. А снимал ребенок, один из тех калек, для которых вы давали концерт. Он и послал фотографию в крупнейшую газету Западной Германии, сопроводив восторженным рассказом. И хотя эта газета не отличается любовью к вашей стране, она не могла не опубликовать это. Есть вещи, которые выше политики.

— А в Мюнхене эта газета продается? — вырвалось у меня.

— И в Мюнхене, и в Бонне, и в Гамбурге, — не подозревая о моем испуге, заверила фрау Тишман. — Она популярна по всей нашей стране. Возьмите ее на память, — и фрау Тишман вручила мне газету.

Рассматривая снимок, я живо представил себе, как за много сот километров отсюда, в Мюнхене, держит в руках газету Эльза, и, взволнованная, лихорадочно соображает, как бы увидеться со мной. Но зачем? Чтобы разбередить рану? Все! Все! — рассердился я на себя. — Разошлись наши дороги. Навсегда! И не стоит ворошить прошлое. Не отправлю ей открытку, ни за что. И будет лучше, если она не увидит этот номер газеты. А вдруг в Мюнхене развесили афиши? Что тогда? Впрочем, почему Эльзе в глаза должна броситься именно наша афиша? Здесь что только не рекламируют, все стены пестрят фотографиями. И вообще реклама им настолько приелась, что они даже внимания на нее не обращают. Нет, не стоит волноваться. Не узнает Эльза о нашем приезде. Успокаивая себя, я и не подозревал, что уже завтра меня настигнет то, чего я так опасался. Поистине, уж чему бывать…

Я ехал на концерт, а Эльза в это время находилась в пути, в «Ауди», ведомом ее отцом. Герр Ункер, конечно, не догадывался, чем была вызвана просьба дочери съездить в городок, отстоявший от Мюнхена на сто километров. Она умолчала, что ансамбль будет выступать и в центре Баварии, и сумела скрыть нетерпение, с которым ждала встречи с «Аланом». Герр Ункер был уверен, что дочери хочется еще раз полюбоваться искусством горцев и вспомнить дни, проведенные на Кавказе. Герр Ункер расспрашивал дочь об археологических находках и пускался в пространные рассуждения о том, почему многие атрибуты древней культуры алан так близки готам, предкам немцев. Он был убежден, что ему лучше, чем кому-либо, удалось заглянуть в древние тайны причерноморских степей, и упрямо искал новые доказательства тесных связей алан и готов. Этой теме он посвятил годы, но чувствовал, что его жизни не хватит, чтобы отыскать ответы на все вопросы, и атаковал своими жаркими и долгими рассказами Эльзу в тайной надежде, что она продолжит его дело. А когда погибла жена, и ему вольно или невольно пришлось свободное время уделять дочери, он увлек ее научными гипотезами, посвящая уже в более сложные проблемы. И с радостью убеждался, что она отнюдь не равнодушна к его научным изысканиям, порой даже высказывает весьма оригинальные мысли и суждения. Бог даст, и дочь окажется достойным продолжателем благородного дела отца.