Так что можешь вообразить, каково было нашей Нинке целую неделю. И когда снова после бойкота собрала нас Керимова, чтобы поговорить, наконец, с ней по душам, она, такая всегда бедовая, неожиданно расплакалась у всех на глазах. А потом призналась:
— Я все человечество ненавидела.
Случались у меня дни, когда я, казалось, начисто разуверилась в «гомо сапиенс», считала, что представители этого вида не так уж далеко ушли от своих обезьяноподобных прародителей. В таком состоянии человек способен на все. Когда-нибудь расскажу тебе или покажу дневник, который начала здесь вести, — свою исповедь.
Вот и у Нинки было такое.
— Это он, подлец, во всем виноват, он один, а вы-то не при чем, вы мне добра хотите…
Тут с ней истерика случилась. Стали ее в чувство приводить, воды дали, а у нее зубы о кружку стучат, пролила на платье. До того стало ее жалко, словами не скажешь.
Успокоилась малость и рассказала все, как было.
Без матери она росла, у бабки. Это потом узнала, что она ей бабка, а сначала все: мама да мама. Один раз, правда, спросила: «Почему у всех мамы молодые, а ты у меня старенькая?» Обиделась бабка, а может, дочку свою непутевую вспомнила, которая дите бросила да укатила счастье искать. Но ничего не сказала внучке, лишь прикрикнула, чтобы та вопросов глупых не задавала. И все бы хорошо, да этот подлец соседом оказался, с него и началось.
Родители у него летом на даче в Фирюзе, он один хозяйничал. Нинке он кто? «Здравствуйте, дядя Игорь», — и все. Иногда, по настроению, сделает ей «козу», спросит, как жизнь. Она: «Хорошо, дядя Игорь».
Понимаешь, у меня сердце зашлось, когда имя это услышала. Опять Игорь! Да что ж, в самом деле, — все подлецы обязательно Игори?
Жили Нинка с бабушкой небогато. На бабушкину пенсию не разгонишься. Гроши какие-то. А мать ни разу рубля не прислала. У нее свои, видать, заботы, свои расходы были.
В соседской квартире, у этого Игоря, друзья собирались — парни, девчата. Как-то раз он их проводил, домой возвращался, Нинка в подъезде попалась. Он ей: «Шоколадку хочешь?». Она: «Хочу». Она и не пробовала никогда этой шоколадки, видела только, как другие едят. Зашли к нему. На столе — кавардак. Но все в комнате дорогое, у Нинки глаза разбежались. Он взял плитку «Гвардейского», сел в кресло. «Иди, — говорит, — сюда». Она подошла. Он отломил дольку, в рот ей положил, смеется: «Вкусно?» И опять — дольку в рот. Вкусная была шоколадка. Нинка стоит, — а он ее гладит — плечи, руки… Ей и боязно почему-то, и приятно. Затаилась, как мышка. Бабушка ее никогда так не ласкала… Но он вдруг засмеялся и оттолкнул слегка. «Иди, — говорит, — играй. А захочешь еще — приходи». Она и приходила… А он все лапал ее. Сам больше ничего себе такого не позволял. К нему огольцы приходили, шестерки — то в магазин пошлет, то еще куда. За это сигарет даст, вином угостит, «маг» разрешал крутить. Он с этими пацанами Нинку и свел… «Учитесь, — говорит, — красиво жить». Вот и выучил…
Дошла до этого — снова забилась в истерике. Выкрикивает только:
— Гад!.. Гад!..
Лицо ладонями закрыла, трясется вся. Керимова подсела к ней, обняла, стала по голове гладить, сказала что-то вполголоса, — та доверчиво приткнулась к ней, постепенно затихла. А Керимова нам знак подает: идите, мол, окончилось собрание.
Впервые в жизни шевельнулось во мне странное чувство. Не знаю, как назвать его. Может быть, обида. Только на кого?
На себя? Ведь это я должна была с добром подойти к Нинке: все-таки в одном этапе прибыли, она вроде бы тянулась ко мне. У меня же, как и у Керимовой, в дипломе написано: преподаватель… А это значит, и педагог, воспитатель. Только какой из меня воспитатель, если самою меня еще перевоспитывать и перевоспитывать?
После отбоя, забравшись на свою верхотуру, я долго лежала без сна. Мысли были нескладные, прыгали с одного на другое, но одна кольнула и теперь не дает покоя: по распределению я могла попасть в школу; что же вложила бы я в своих подопечных?
Нет, это не самобичевание, я не унтер-офицерская вдова. Просто учусь объективно смотреть на себя. Видишь, с каким опозданием приходится этому учиться. Но, как говорится, лучше поздно… Впереди еще долгая жизнь. Хочется жить по-человечески. А этому тоже надо учиться.
Судьба человека складывается из случаев. Цепочка случаев — и есть жизнь. Случилось это, а могло случиться другое. Теперь я не знаю, что со мной стало бы, не сведи нас с тобой древняя Ниса. Это ведь тоже случай. Я с ужасом думаю: его же могло не быть. Ты мог приехать в другой день или не увидела бы тебя, не окликнула…
Крепко-крепко целую.
Твоя Вера.
7 мая.
«В тот день я на занятия не пошла. Стыд огнем жег. Казалось, что каждый сразу догадается, что со мной произошло. В баню, правда, сходила, мылась с остервенением, но все равно чувствовала, будто липкой грязью покрыта. Отвращение к себе ни смыть, ни подавить не могла. По дороге домой купила вина и до вечера отхлебывала помаленьку в одиночестве, с тоской смотрела в окно. Жизнь казалась ненужной, постылой. Пыталась убедить себя, что ерунда, со всеми рано или поздно бывает. Ну, что тут такого! А Игорь этот, может, и впрямь моя судьба. Парень ничего себе, симпатичный. И машину имеет. А что, в самом деле, может, это любовь с первого взгляда? И на всю жизнь?
Игорь не появлялся целую неделю. Я извелась совсем, кляла и себя, и его, чего только не передумала. Больше всего боялась, что ребенок все-таки может быть. Что тогда? Быть матерью-одиночкой всем на осмеяние? Или к помощи медиков прибегать? Но это ужасно!..
Посоветоваться было не с кем, и я все свои боли и страхи носила в себе. В конце концов черт с ним, с Игорем. Лишь бы все обошлось, а он уж нужен мне, как собаке боковой карман. Плюнуть, растереть и забыть. Увижу случайно на улице — не замечу. А если подойдет, скажу удивленно: „Вы ошиблись, молодой человек“. И пройду мимо, стройная, красивая, независимая. Пусть локти себе кусает.
Лишь бы все обошлось…
И вдруг однажды стучат. Открываю — незнакомый мальчишка.
— Мне Смирнову Веру.
— Это я.
— Вот письмо.
Сует записку.
У меня сердце оборвалось. Села за стол, глаза закрыла, а в голове кровь стучит: это он, это он… Наконец стала читать.
„Невестушка моя, прости, замотался. В восемь вечера будь готова, заеду и увезу тебя в тундру“.
Подписи не было.
На часах едва за три перевалило, я только из университета пришла. Намечала в библиотеку сходить, позаниматься, „хвост“ надо было ликвидировать, да какое тут!
Я и забыла сразу. Стала суматошно тряпки свои перебирать — что надеть. Одно платье примерю, другое, все не нравится. А мысль только одна — радостная: не забыл, не обманул, помнит…
Вот тут я узнала, что не придумывают писатели, когда про внутренний голос пишут, про второе „я“. И в самом деле, вдруг это второе „я“ просыпается во мне и трезво так урезонивает: дура, что ты суетишься, мечешься, он, может, опять только на это рассчитывает, покатает на машине, а потом ночевать останется. Ты же в шлюху превращаешься.
У меня же на все один ответ: ну и пусть, пусть, он ведь не забыл, не бросил. Пусть будет как есть.
Через час так насуматошилась, что прилегла без сил и уснула. Проснулась, будто толкнул кто, кинулась к часам. Шесть! Тут мои нервы не выдержали, разревелась! Потом нашла в буфете остатки вина, выпила, будто бы — полегчало.
Встала перед зеркалом, смотрю на зареванное лицо, и так мне горько стало. Ну, что я в самом деле суечусь, жду его, готовлюсь. Зачем он мне? В кошки-мышки играть? Доиграюсь до больницы. Взять да уйти. В библиотеку, в кино, куда угодно. Пусть не думает.
Но понимала, что никуда не уйду, дождусь и поеду, куда повезет.
В конце концов надела вытертые на швах до белизны джинсы, черный свитер-водолазку, повседневные туфли. Крестик на цепочке примерила и оставила — пусть посверкивает, не Золушка же.