Только избави бог постигнуть это в здешней суровой школе.
— Времени у нас достаточно, спешить некуда, — сказала мне лейтенант Керимова.
Этими словами закончился последний наш разговор, перед самым Новым годом.
Вдруг после работы передают, что начальник отряда вызывает. Являюсь в кабинет к ней, рапортую, как положено: осужденная Смирнова, статья такая-то, на столько лет. (Кстати, здесь почему-то принято в слове «осужденная» делать ударение на «у»).
— Садитесь, — показывает на стул возле стола, а сама испытующе смотрит, строго.
Еще бы — начальница. А ведь девчонка совсем и ростом мала. Когда без формы — и не подумаешь, что офицер да еще в колонии работает.
Села я, насторожена вся, нервы наструнены: зачем вызвала?
— Второй месяц здесь, — говорит. — Освоились, привыкаете?
— Разве к этому можно привыкнуть? — отвечаю, а сама чувствую: в голосе вызов, раздражение.
Но Керимова, видно, всяких тут повидала, не рассердилась. Только глаза чуть дрогнули, сощурилась, словно хотела получше разглядеть во мне что-то.
— Можно. — Голос у нее ровный, спокойный. — Вначале у всех так. А потом привыкают, входят в ритм, хорошо работают, соблюдают режим, становятся ступенистами. Только так можно заслужить сокращение срока заключения. Вы же хотите досрочно выйти на свободу?
Хочу ли я! Глупый вопрос. Да я бы нагишом по морозу отсюда убежала, только бы не видеть этой стены, этих полосатых платьев и черных бушлатов.
Не знаю, как в Ашхабаде, а тут зима стоит лютая, земля до звона промерзла. Снег выпал неделю назад и не тает, хрустит под ботинками. Бушлат не греет совсем, хотя на дворе нам недолго приходится быть: пересчитают на поверке — и в столовую. Потом — по цехам.
— Кто же на свободу не хочет? — снова вопросом на вопрос отвечаю Керимовой, а у самой голос звенит, готов сорваться. — Даже настоящие преступницы на волю рвутся, хотя по ним, как говорится, колония плачет.
— А вы что, не настоящая? — спрашивает она тем же ровным тоном, даже, кажется, тише обычного, как будто боится спугнуть меня, чтобы я не замкнулась в себе, не побоялась своей откровенности.
А чего мне бояться? Я только в шизо (это штрафной изолятор) попасть боюсь. А за правду не посадят, правда — не нарушение режима. Я и на суде говорила, ты знаешь, и сейчас любому скажу: какая же я уголовница? Обстоятельства так сложились. Любой бы на моем месте…
— Нет, — говорю, — не настоящая. Вы меня с этими не равняйте.
— Но вы же человека убили.
— Да поймите вы: так получилось. Защищалась я. Ну, превысила меру обороны, ну, погорячилась. Но ведь не с топором же за пазухой шла, не Раскольников в юбке!
— А человека нет.
Горестно так сказала это Керимова, с такой затаенной болью, точно о родном ее брате речь шла. Я и осеклась.
Замолчали мы. Тихо стало в кабинете. Я услышала, как уголь в печке прогорел и пеплом сквозь колосники сыплется в поддувало.
Потом она посоветовала мне подумать обо всем, о чем говорили. А думать страшно, не новогодние это мысли. Когда-нибудь, не сейчас. Верно ведь она сказала: времени у меня достаточно.
Как пелось когда-то: «Прочь, тоска, прочь, печаль!» Все-таки Новый год, что бы там ни было. Отбой сегодня, как обычно, но женщины тайком договорились не спать до полуночи, поздравить друг друга, пожелать счастья. А у меня под подушкой будет твоя телеграмма. Это и есть счастье.
Пока. Заканчиваю. Завтра праздничный день, отдыхаем, будет концерт, вечером, я допишу.
Всего тебе самого-самого хорошего в наступающем году, милый мой Сережа!
31 декабря.
И снова — здравствуй, Сережа!
Вот и первый день нового года идет к концу. Наверное, я буду помнить его очень долго. Что-то переломилось во мне, сама не пойму. Какое-то волнение пришло и вместе с тем спокойствие. Разве может такое быть?
Наверное, подобное чувство было у Лобачевского, когда открылось ему, что параллельные прямые при продолжении своем, вопреки здравому смыслу и доказательствам Эвклидовой геометрии, в конце концов пересекутся. Понимаешь, и мне открылось нечто за пределами этих стен, во времени и пространстве. Вдруг подумала, что параллельные линии наших с тобой жизней тоже при продолжении пересекутся. Вопреки здравому смыслу. Ведь не всегда же только здравый смысл приводит к истине.
И знаешь, когда это пришло? Во время новогоднего концерта.
Сначала все было обычно: примитив, скукота. Голоса доморощенных певиц глухую тоску вызывали.
Сидели мы поотрядно на скамьях в столовой, а в углу, на деревянной сцене выступали наши товарки из самодеятельности. Скучно, но все лучше, чем ничего. Развлечение все-таки.
Слышу, объявляют:
— Осужденная Антонишина прочитает стихотворение…
Она бригадиром у нас, голос у Антонишиной слабый, глуховат и с хрипотцой. Да и в возрасте уже, смотреть не на что. Зачем только на сцену полезла?
Боже мой, так это про нас! И как точно все сказано!
Хлопали Антонишиной дружно. Она со сцены спускалась, так все лицо пятнами пошло и губы дергались. Может, приятно было, что аплодируют, а может, на нее стихи так подействовали.
Потом, когда в жилую секцию вернулись, в тепло, в грошевый свой уют, расхожие тапочки надели, я к Антонишиной подошла, спросила, чьи стихи читала. А она говорит:
— Не знаю. Мне Керимова листок дала, от руки переписано. Там еще было, но я только это выбрала. Хочешь, почитай.
Стала я читать. А там и автор указан: Л. Щипахина. И что ни стихотворение, то будто про нас.
Или это:
Читаю, а у самой сердце бьется. Тут и пришла эта мысль — про параллельные прямые. «Ветер странствий, зов свободы, нежность неба голубого…» Как будто мне окошко открыли и показали, какой он чудесный, наш солнечный мир. И жить хочется, и сладостно, и жалко себя до слез.
Все уже спят давно, а я пишу тебе. Надо бы тоже выспаться, завтра на работу, а знаю, сон не скоро придет, может, вообще не усну до утра. У меня будто крылья выросли. Великое это дело — надежда.
Спасибо тебе. Будь счастлив.
Твоя Вера.
1 января.
Здравствуй, Сережа!
Трогательное твое письмо, где ты радуешься (верю — искренне) переменам во мне, увы, опоздало. Перемены оказались мимолетными. Было настроение, которое я сама приняла за душевный сдвиг, было и прошло. Окно в в стене захлопнули перед самым носом, и снова серые будни, зона, двухъярусные койки солдатского образца, пересчет на поверке, шум швейных машин в цехах, разговор о трусах, о плане, о соревновании — кто сколько выдал…
Мне Керимова говорит: надо быть собранней. А я не могу. Кончилось мое ученичество, теперь я — швея-мотористка, посадили меня в поток — на первую операцию, самую простую, запуск называется. А я норму не даю. Не могу сосредоточиться, мысли уводят куда-то, нет мочи восемь часов подряд, минута за минутой, думать только о том, чтобы строчка ровной была. Не могу, и все, хоть убей. А каждая осужденная обязана честно трудиться. Это тут первая заповедь. Выходит, я отлыниваю, не хочу вкалывать весь рабочий день, всю себя отдавать общественно полезному труду. Теперь пойдут внушения, обсуждения, проработки.