А моя жизнь кончена. Суд чересчур жестоко со мной обошелся. Могли бы и условно дать, я бы на свободе осталась, ничего бы этого не видела. Нельзя же меня на одну доску с той же Нинкой ставить!
Вот пишу, а слезы закипают, сил нет сдержать.
Прощай, Сережа, не поминай меня недобрым словом и вообще не вспоминай — выкинь из головы. Все это блажь, высокие слова, беллетристика — то, что ты пишешь про любовь к человеку, про долг, про доброту. Жизнь сурова, и зла в ней больше, чем добра, и справедливости днем с огнем поискать.
Скоро Новый год. Будь счастлив, Сережа, — без меня.
Одна только просьба: в компании, когда часы двенадцать пробьют, молча выпей бокал за меня.
Прощай.
Осужденная Вера С.
16 декабря.
Его жизнь разделилась как бы на две жизни. Одна была совершенно реальная, он ощущал ее каждодневно всем своим существом и мог в памяти последовательно или выборочно «прокручивать» снова и снова все случившееся, важное и второстепенное. Другая же воспринималась как какая-то реальная нереальность, — Сергей не мог найти других слов. Он знал, что жизнь эта не выдумана, все в ней происходит всерьез и столь же беспрерывно, но, при всей своей неотрывной принадлежности к ней, не мог бы с достоверностью сказать, как там прошел, например, вчерашний будний день. В этой жизни участвовали, кроме него, и другие люди, но он никогда не видел их, не мог представить их лиц, ни той среды, в которой они вращались, ни одной детали быта, — только Вера была во плоти среди этого сонма безликих, странным образом вовлекших его в свою круговерть существ. Но и Вера после того, как увели ее из зала суда, с каждым месяцем все более расплывалась в памяти, меняла свой облик — становилась совсем не той, какую он знал и — теперь он твердо верил в это — любил. И все-таки она не исчезла, не ушла совсем, а как бы выйдя из первой, вошла в его вторую жизнь.
Они были крепко переплетены, эти две его жизни, хотя вторая не смешалась с первой, реальной, а шла словно бы сама по себе, то полностью отпуская Сергея в первую и отстраняясь, то забирая целиком, не оставляя для реальности даже крохотной щелочки. Это было похоже на то, что уже испытал он, работая над своей повестью: только тогда он мог свободно додумывать и отгадывать, создавать ситуации, лепить характеры: все было в его руках, и он не рисковал ничем; теперь же его вторая жизнь была связана с конкретными, живыми, думающими, страдающими людьми, и риск состоял в возможности допустить ошибку, которую подчас ни простить, ни исправить невозможно — так все в этой жизни обнажено и заострено.
Когда Сергей получил первое письмо от Веры, он даже усомнился: она ли писала? Ему ведь даже почерк ее был незнаком, а тут еще стиль — не женский вовсе, будто загрубелый в колониях мужик злобу свою изливал. А потом понял — это не Вера, то есть не та Вера, которая была до всего случившегося, а другая, это ее игра в новой жуткой обстановке в себя другую, отличную от прежней. Как же ей страшно было оказаться вместе с этой Сонькой Кривой Ручкой, если такая игра потребовалась в качестве самозащиты!..
И, перелившись в эту реальную нереальность, встав рядом с новыми людьми, он пристально, с душевным трепетом вглядывался в них, вслушивался в их разговоры — старался понять и представить себе, что ждет их всех в будущем, в завтрашнем дне. Понять было необходимо, потому что без этого не мог он действовать в настоящей реальности, не совершая ошибок.
Он был уверен, что сможет быть полезным и Вере, и ее подругам по несчастью. Конечно же — по несчастью, думал он, как же иначе может быть? Даже когда человек по злому умыслу совершает что-то плохое, что оценивается соответствующей статьей Уголовного кодекса и влечет за собой наказание, изоляцию от здорового общества на годы и годы, — даже тогда для человека это все-таки несчастье. Только, может быть, не случайное несчастье, вроде автомобильной катастрофы или удара молнии, а несчастье, подготовленное самим человеком с помощью других каких-то людей, подчас и не привлекаемых к ответственности, а порой даже в свидетелях не побывавших, даже в следственных и судебных документах не упомянутых. А ведь с них-то все и началось. Не вдруг же обыкновенный человек пошел и ограбил или убил, — его научить этому надо, воспитать так, погасить изначально заложенные в каждом огоньки добра. Кто же это сделал, когда? Как часто вопросы эти остаются без ответа.
Сергею казалось, что человеку, в котором честность стала потребностью, не грозит, вопреки пословице, ни сума, ни тюрьма. А как узнать, кому грозит? Ведь добру, отзывчивости и честности учат нас с детства — все вокруг этому учат: и школа, и пионерский отряд, и комсомол, и книги, и газеты, и телевидение. Человека учат человеческому, а он идет и крадет, идет и грабит, идет и насилует. Кто же он, откуда берется такой?
Пристальнее прежнего вглядывался Сергей в своих учеников. Кто из них способен на преступление, у кого такая способность может прорасти в будущем, кого постигнет несчастье очутиться за глухой стеной «почтового ящика», где только и начинается понимание, как дорога свобода и нормальная человеческая жизнь?.. И не видел таких, никто не подавал признаков анормальности. Ему хотелось верить в то, что у каждого из них лучезарное будущее. Но какой-то процент же занимает преступность, пусть ничтожный, и вряд ли на протяжении жизни сегодняшних мальчишек и девчонок он будет сведен к нулю. Значит, такое несчастье может случиться с кем-то из них, с горькой растерянностью отвечал себе Сергей, может и случится, не с этими, так с другими, какая в сущности разница? И все наши учителя, и Сергей в том числе, пока не могут предотвратить этого. Такой неожиданный вывод поразил его. Не способны, и злосчастный процент возьмет свое?.. Странно, что раньше он никогда не задумывался над этим.
Там, в Ашхабаде, в следственном изоляторе этот процент обрел для него зримую, осязаемую форму, из абстракции превратился в конкретных людей. И что поразило его, так это отсутствие у них каких-либо внешних признаков патологии — были они с виду обычными, и улыбались как все, и в разговоре у них не угадывалось особых примет, даже грубых слов, матерщины, там не услышишь. Но все эти люди совершили преступление.
И Нинка, и все другие женщины, которых свела судьба с Верой, — ведь все они в школах учились, может быть, кто-то даже в этой, где начал свой педагогический путь Сергей, их любили, они планы на будущее строили, и в этих планах, — конечно же! — не было места ни следственному изолятору, ни суду, ни женской колонии общего режима, — а вот вышло все так…
По мере того, как думал обо всем этом, Сергей мучился этими мыслями и ответов на многое не находил, происходило с ним странное: Вера, а с ней безвестные ее товарки обступали его и смотрели с надеждой и горькой укоризной, словно от того, найдет он ответы или не найдет, зависела вся их дальнейшая судьба и даже сама жизнь. И он, как мог, успокаивал их, обещал разобраться во всем, понять и помочь им.
Однажды, проснувшись ночью, он сел писать отчаянно нежное письмо Вере. Ему казалось, что лишь нежность и ласковое слово могут смягчить ожесточенное ее сердце. Но не только эта догадка руководила им. Перечитывая утром написанное, он понял: все происшедшее, все эти ужасы ничего не изменили в его отношении к ней. В мыслях допустить подобного было нельзя — все должно перемениться, ведь такое встало между ними, что мимолетное его счастье с ней не могло не развеяться в прах. А сердцем, каждой своей клеткой, молекулой каждой счастье это он ощущал, и само воспоминание о Вере тоже было счастьем. Она не могла не понять этого из тех строк, что он написал ночью в пору жалости, нежности и любви к ней. Не слова, а то, что за словами, волнение его и боль, и трепетное биение сердца — вот что поможет ей понять.
Здравствуй, Сережа!
Спасибо за новогоднюю телеграмму. Очень она меня тронула. Читала и плакала, и улыбалась сквозь слезы. Женщины смотрели, а я не стеснялась, что плачу, и так было хорошо на душе, слов нет. Наверное, счастье пришло ко мне в эти минуты, если оно вообще бывает. Теперь я начинаю думать, что все-таки бывает. Здесь по-настоящему понимаешь истинную цену счастья. Там, за стеной, в повседневных заботах, в суете, в беготне и спешке некогда остановиться, задуматься, взвесить слово, добрый или недобрый взгляд, короткий жест — все, что мимолетным кажется, второстепенным, порой даже ненужным. А ведь сколько иной раз стоит и это слово, и этот взгляд, и этот жест, и как много от них зависит…