Совсем другой породы была ее сестра, сидевшая напротив, она тоже утопала в кресле, но сна у нее не было ни в одном глазу, и сидела она, вонзив каблуки черных ботинок в скамеечку для ног, чтобы грузное тело не сползало по крутой спинке кресла. Массивный подбородок, энергичный взгляд и грубые черты лица могли бы заставить усомниться в ее принадлежности к слабому полу, особенно сейчас, когда она сидела спиной к окну. Много лет тому назад во время какого-то спора — а спорили они довольно часто — Мари сказала сестре, что она похожа на плохого священника; природа слепила эту женщину без особого тщания и не раз возвращалась к своему творению, то придавая глазам плутоватое выражение, то добавляя на подбородке довольно густой венчик жестких волосков. Поблекшее от болезни лицо слегка розовело на высоких выдающихся скулах, что-то вроде нервного тика заставляло ее время от времени вздыхать, сердито раздувая ноздри. По странному капризу судьбы это безобразное существо именовалось Розой. Свой кофе она выпила с недовольным видом и состроила гримасу. На плечах ее висело боа из дешевого меха, а из-под расстегнутого пальто выглядывало поношенное саржевое платье. Двумя крючковатыми пальцами она держала большую плоскую кошелку, утратившую первоначальную форму от долгого употребления, так что, хоть пока она была пуста, бока ее немного раздувались. На голове у нее была черная шляпка, надвинутая на лоб до самых бровей; Роза немного осадила ее назад, прижалась мертвенно-бледной щекой к спинке кресла, словно к подушке, и наблюдала за сестрами маленькими зелеными глазками.

— А она все не идет и не идет, — в шестой раз рассказывала Мари. — Я зову — нет ответа. Правда, ветер дул мне в лицо. Наконец я сама иду наверх, одна-одинешенька.

Этот рассказ, украшаемый новыми подробностями, Мари сопровождала красноречивыми жестами. Подождала несколько секунд, давая время слушательницам зрительно представить себе всю сцену, потом продолжала:

— Одна-одинешенька. На полдороге меня охватило какое-то предчувствие. И я сказала себе: произошло что-то ужасное. Но продолжаю подниматься в гору, несмотря на ветер, прихожу…

Подняв локти до уровня глаз, Мари боролась с шквалистым ветром, потом вдруг открыла лицо и протянула руки вперед, изображая страшный испуг:

— Боже милостивый! Она лежала на траве, милые вы мои!

Перстом она указала место на ковре, куда тотчас устремились взгляды Клемантины и Розы, но, не увидев там ничего необычного, сестры снова стали смотреть на рассказчицу. А та, впервые за столько лет увлеченная такой интересной игрой, сделала шаг вперед, потом отпрянула и, как могла, округлила свои блестящие маленькие глазки. Выдержав надлежащую паузу, Мари чуточку наклонилась вперед и протянула руку:

— Я подхожу… трогаю ее за плечо… «Бланш! — кричу я. — Бланш!» Она лежала, уткнувшись лицом в траву, я ее чуточку поворачиваю, голова перекатывается набок, и я вижу ее неподвижные глаза… Тут я все поняла. Ах! Я вскрикнула и бросилась вниз.

Мари на мгновение остановилась, переводя дух, затем продолжала трагическим тоном:

— Бросаюсь как безумная в карету и велю извозчику развернуться и гнать в город что есть мочи! Через десять минут останавливаемся у мэрии. Бросаюсь в кабинет мэра — его там нет… тогда — в гостиную, он там со всей семьей и кучей гостей; я выхожу на середину комнаты, делаю три шага, качаюсь, меня окружают, подхватывают, расстегивают ворот…

И Мари продолжает с наслаждением рассказывать эту часть истории, героиней которой она стала, не забывая упомянуть обо всех оказанных ей знаках внимания. Мэр отнесся к ней безупречно: подумать только, такой важный деятель собственноручно приготовил для нее чай с ромом! Наконец, немного собравшись с духом и не забыв обвести блуждающим взглядом всю честную компанию, жадно ловившую каждое ее слово («Где я?» — пробормотала она), Мари залпом осушила предложенную мэром чашечку чаю с ромом и начала рассказывать о драматическом событии.

Добравшись до этого места, Мари не упустила прекрасной возможности в седьмой раз поведать сестрам о том, что те уже прекрасно знали: о своих предчувствиях и сердечных замираниях на грани обморока. Пришлось вернуться к тому, как они с Бланш наняли карету, как ехали по полям, как Мари, не дождавшись кузины, поднялась на холм и как с криком побежала под гору.

На место самоубийства тотчас отрядили жандарма и врача. Тем временем Мари напоили валерьянкой, ей стало полегче, и она, по просьбе мэра, согласилась приютить у себя на ночь дочь покойной кузины. Покинув компанию, направилась в школу, чтобы увести к себе маленькую Элизабет, свою племянницу, как она и ее сестры называли юную родственницу. И тут тон рассказчицы немного изменился.

— Разумеется, она не знает, — продолжала Мари, — что ее мать умерла. Я устроила ее на диване, который стоит в ногах моей кровати, и она скоро захрапела, точно маленький зверек, а я все ворочалась в постели и никак не могла уснуть. Меня больше всего раздражает, что она ни разу не спросила, почему я ее привела к себе и где ее мать. У нее просто нет нервов, как и у Бланш. Не знаю, что мне помешало взять ее за плечи посреди ночи, встряхнуть как следует и сказать: «Поплачь, несчастное дитя! Неужели ты не чувствуешь, что произошла драма, что ты осталась сиротой?» Уж я-то на ее месте, при моих обнаженных нервах, через две минуты догадалась бы обо всем. В ее возрасте я была не такая, все воспринимала очень остро. Стоило мне услышать красивую музыку — и я готова была упасть в обморок. А уж если мне рассказывали о каком-нибудь несчастном случае, внезапная (и страшная) бледность разливалась по моему лицу.

На это отступление Мари не пожалела времени. Сначала нарисовала полный портрет очаровательной девчушки, какой она была когда-то, и лишь после этого перешла к более тягостной теме. Дело в том, что, раз Элизабет не может сама взять в толк, что ее мать умерла, надо, чтобы кто-то сказал ей об этом. Приятного мало: будут, конечно, крики и слезы, но добрыми словами можно успокоить сироту, если твердо проводить свою линию. Изложив задачу, Мари испустила глубокий вздох, дабы показать сестрам, что силы ее на исходе, и опустилась на стоявший поблизости стул.

Комната, где разыгрывалась эта сцена, чем-то вызывала смутное представление о жилище человека, жизнь которого состоит из мелких причуд. Все здесь предназначалось для удовлетворения желаний одного-единственного человека, здесь не было ничего, что не свидетельствовало бы о его привычках и склонностях. В птичьем мире это было бы гнездо, но гнездо, закрытое со всех сторон, теплое и мягкое, слепленное из грязи и травинок. Сверкающим божеством домашнего очага была «саламандра», выкрашенная черной краской переносная комнатная печка, набитая углем, который она переваривала с довольным урчаньем, а охватывавшие ее полукругом стулья, обтянутые оливковым плюшем, как будто молча и преданно поклонялись ей. Кресла, в которых сидели Клемантина и Роза, стояли одно против другого по обе стороны камина, а над ним висело потускневшее и пятнистое от старости зеркало. Держа речь перед сестрами, Мари то и дело смотрелась в это зеркало, по бокам которого торчали бронзовые лапы подсвечников-бра с тюльпанами на концах; она видела свое костлявое лицо, которому старалась придать благородный вид, поднимая брови и втягивая щеки. «Аристократическая худоба», — думала она. Мари предпочитала не смотреть на Розу, взгляд старшей сестры казался ей враждебным, а улыбка — презрительной. Не то чтобы Мари боялась ее, но эта безобразная женщина, вечно жалующаяся на нужду в маленькой гостиной, такой теплой и уютной, всегда вызывала у нее неприятное чувство. Мари знала, что рано или поздно пузатая кошелка разинет свою жадную пасть, чтобы поглотить разные мелкие предметы, которые Роза именовала «пустячками»: початые коробки спичек, конверты, а как попадет вместе со своей хозяйкой на кухню — овощи и горбушки хлеба. Пустячки! И каким ледяным тоном Роза благодарила сестру! А кто же виноват в том, что старшая из трех сестер неудачно вышла замуж?