— Ты здесь, Элизабет? — спросила она вдруг, вспомнив о девочке, потому что вслух произнесла имя ее матери.

Элизабет была в спальне. Сидела на подоконнике и со страхом слушала бессвязные и бесконечные восклицания тетки, прерываемые не менее пугающим молчанием, девочка страшилась узнать то, о чем уже догадывалась в глубине души, и потому затыкала уши и закрывала глаза, словно хотела укрыться в ночной тьме. И тогда перед ней, перед ее мысленным взором всплывало лицо матери, но знакомые любимые черты выражали один лишь испуг. Элизабет старалась преодолеть страх, который внушал ей этот устремленный на нее невидящий взгляд; она вспоминала, с какой нежностью смотрели на нее эти большие карие глаза, но теперь в них сквозил только ужас, оттого что она не видит свою дочь. Что-то непонятное разъединило эти два существа навсегда, и в памяти Элизабет мать удалялась от нее, становилась другой — вот каким было первое воздействие смерти матери на душу ребенка.

Внезапно Элизабет вскинула руки. «Мама!» — прошептала она.

— Элизабет! — снова позвала Мари. — Ты здесь, Элизабет?

Так как девочка не отвечала, Мари спрыгнула с постели и быстро обошла комнату. Элизабет отвела скрывавшую ее кретоновую занавеску и подняла взгляд на тетку.

— Ах! — вскрикнула та, вздрогнув от неожиданности. — Почему ты не откликаешься, когда я тебя зову? Ты меня напугала… Мне это ох как не нравится.

Слова эти сопровождались прикладыванием руки к сердцу и произнесены были раздраженным тоном, не имевшим ничего общего с медоточивыми речами в приемной школы. В присутствии директрисы Мари выказывала милосердие, а теперь, оставшись наедине с сиротой, отбросила всякое притворство. Из всех неприятностей, свалившихся на нее с этой смертью, необходимость сообщить дурную весть дочери Бланш была не из последних. Элизабет, скорей всего, зальется слезами и не один час будет докучать ей стенаниями и жалобами.

— Вот что, — сказала наконец Мари. — Поди принеси из шкафа пару простынь и розовое стеганое одеяло, что лежит рядом с ними. Сегодня ты поспишь на диване. Я помогу тебе сделать постель… А ты неразговорчива, — заметила она через минуту, когда девочка принесла постель.

Элизабет посмотрела на тетку и покачала головой. Поразительное отсутствие любопытства у ребенка бесило старую женщину так, что кровь бросалась ей в лицо, хотя, впрочем, ее раздражало все, что было связано с племянницей. Тем не менее она сдержалась, но все же бес подсказал ей фразу, над которой она несколько секунд подумала, прежде чем ее произнести.

— Забавно, — сказала она наконец, разворачивая одну из простынь. — Ты видишь, как я стелю тебе постель на этом диване в моей спальне — потяни тот конец на себя, дорогая, — и тебе это кажется совершенно естественным. Ни вопроса, ни словечка.

— Но вы же сказали, что мама заболела, — глухим голосом произнесла Элизабет.

Сердце Мари почуяло опасность и забилось сильней, она поспешила заверить племянницу, что Бланш на самом деле больна. Разумеется, печальную новость пусть сообщит Элизабет кто-нибудь другой. Девочка облегченно вздохнула. Грудь ее переполняла тоска, но, как знать, может, тетя Мари и не лжет? И на какое-то короткое время она почувствовала счастье. До конца дня они больше ни о чем не говорили.

Спать легли рано, Элизабет уснула, едва голова ее коснулась подушки, но тетка все никак не могла уснуть, плохое пищеварение порой не давало ей спать до утра. И в эту ночь Мари не раз вставала и зажигала лампу. Но ничего поделать с собой не могла. Не могла простить Элизабет, что та в ее доме да еще спит себе, тогда как сама она заснуть не может. Мари шумно чиркала спичками, поджигала фитиль лампы, и спальню озарял довольно яркий свет. Потом старуха начала кашлять, будто бы прочищая горло, что вызвало самый настоящий приступ кашля, и она поняла, что скорей надорвет глотку, чем разбудит племянницу. Тогда Мари встала и в ночной рубашке до пят прошлась вокруг дивана. Седые космы топорщились на висках, все морщины, образовавшиеся от возраста, огорчений и дурного настроения, четко проступали на худом и бледном лице, и всякий раз, как Мари проходила мимо лампы, от ее острого носа падала на лоб темная черта, на какой-то миг делившая его пополам.

Элизабет, погруженная в глубокий сон, приоткрыла глаза, но тут же снова их закрыла. Сквозь ресницы она видела, как тетка прошла к окну и с озабоченным видом вернулась обратно. Что-то смущало Мари еще больше, чем присутствие в ее доме племянницы. Помимо воли она вспоминала, как тащилась с Бланш в карете по каменистой дороге и как на одной из рытвин ее бросило на Бланш, так что ей пришлось опереться на нее рукой, и она почувствовала в кармане пальто кузины какой-то длинный и острый предмет — раскрытый нож. Вместо того чтобы спросить, зачем ей нож, Мари промолчала. Почему? На этот вопрос она ответить не могла, а раз так, что-то в созданном ею вокруг себя маленьком мирке оказалось нарушенным. Она жила как бы в замкнутом пространстве, куда не было доступа ни волнениям, ни риску. Мари никого не любила, и самоубийство двоюродной сестры огорчило ее не больше, чем трагический эпизод в каком-нибудь романе, да еще к огорчению примешивалось не очень благородное чувство удовольствия от того, что она обладательница такой сногсшибательной новости. Однако в эту ночь несчастная старуха испытывала какое-то смутное чувство вины, ведь она смолчала, когда должна была говорить. «Глупости, какие глупости!» — то и дело бормотала она смущенно и недовольно. Наконец легла и погасила лампу. Несколько минут Элизабет слышала ее вздохи, потом дыхание выровнялось, стало размеренным и глубоким.

Проснувшись рано утром от дневного света, Элизабет почувствовала, что ее страхи как будто улеглись. Не могла же ее мать умереть в такую хорошую погоду, подумала девочка. Этот странный довод придал ей мужества, и она с нетерпением стала ждать, как распорядятся ею в дальнейшем. Совершив утренний туалет, Элизабет села у окна и стала смотреть на прохожих, пока Мари не позвала ее пить кофе с молоком, который обе проглотили молча. Потом девочка развлекалась, как могла, в комнате, где тетка по каким-то своим соображениям сочла за благо запереть ее. Но даже в этих недружелюбных стенах ребенок, облазав помещение, отыскал уголки, где можно было укрыться и на время забыть свои страхи. Она молча играла, воображая себя где-то в другом месте, причем и сама она была взрослой. Забившись в угол между огромным креслом и нишей окна, Элизабет сидела неподвижно, обхватив ноги руками, чтобы подтянуть коленки к подбородку, и смотрела прямо перед собой. Ей казалось, что за этим креслом она спряталась от всех опасностей и злых сил, правящих миром, — кто ее тут отыщет! На всякий случай еще накинула на себя цветастую кретоновую занавеску, так что видны были лишь ее серьезные глаза и выбившиеся на лоб черные локоны.

На обед Мари подала довольно скудные порции лапши и моркови, которые они запивали простой водой — старуха заботилась о своей печени и строго соблюдала диету. Потом она отослала Элизабет обратно в спальню и наказала сидеть там тихонько, пока за ней не придут.

От гостиной, где Мари немного погодя принимала сестер, спальню отделял короткий коридор, однако переборки были такими тонкими, что до чуткого уха ребенка голоса женщин доносились вполне отчетливо, как только сестры перестали шептаться. Поначалу они, разумеется, переговаривались тихонько, точно монашки в церкви, но потом Мари, увлекшись собственным рассказом, потеряла всякую осторожность и заговорила в полный голос.

С первых ее слов Элизабет поняла, что мать умерла. Ноги ее подломились, она упала на колени у двери и открыла рот, чтобы закричать, но не издала ни звука. Несколько минут она ничего не понимала из того, о чем говорилось в гостиной. Кровь стучала в висках, производя какой-то странный и далекий звук, похожий на свист; Элизабет испугалась, что упадет, и, закрыв глаза, прислонилась головой к дверному косяку. Лицо ее приняло землистый оттенок, словно прошедшая совсем рядом смерть бросила свою тень и на нее.