Из магаданской пересылки, где начались мои колымские злоключения и где я застрял, по болезни не попав на этап, меня отправили на четвертый километр — в усвитловскую инвалидку, а затем в свиносовхоз, несколькими километрами дальше. Вот где было благоденствие, хотя тогда я полностью еще не мог его оценить, не имея колымского опыта: среди шестисот женщин жили восемьдесят мужчин. В совхоз, как в санаторий, посылали самых слабых. На вполне приличных харчах, легкой работе и свежем воздухе зеки быстро набирались сил, их потом отправляли в отдаленные пункты — на Индигирку, Эге-Хая в Верхоянском районе и на «Депутатский» — оловянный рудник в Заполярье, почти в трех тысячах километров зимней дороги от Магадана!
Но эти страхи были впереди, а пока мы жили в огороженной и охраняемой зоне: нас отделяли от женщин, которые поддерживали и подкармливали всех мужчин, невзирая на вид и возраст, лишь бы они не носили военную фуражку или шапку со звездой. На работе всюду шныряли надзиратели обоих полов, они также строго следили за тем, чтобы во время ежедневных киносеансов мужчин и женщин разделял проход в середине зала. Но частенько кто-нибудь перебирался на «вражескую» половину и прекрасно веселился в темноте — нужно было только вовремя угадать конец фильма и успеть вернуться на свою территорию. Если же рвалась лента и в зале вспыхивал свет, для нарушителя создавалась довольно сложная ситуация, грозившая большими неприятностями, вплоть до этапа. У меня лично тогда было весьма плачевное состояние, и я кроме «умных разговоров» с очень милой японской врачихой Хару-сан — она объяснила мне, что это значит «мадам Весна»[99], — никаких соприкосновений с прекрасным полом не искал.
Верховодила в лагере нарядчица таджичка Персиянова, полноватая красавица в восточном стиле с роскошными косами. Год спустя я встретил ее в Магадане, где она в той же должности распоряжалась на пересылке женОЛПа. В совхозе Персиянова всегда ставила меня на легкую работу, заявляя при этом:
— Вы же тоже нацмен, да еще слабые пока!
В один прекрасный день Хару-сан сказала, что со мной хочет поговорить ее шеф, тоже зек, польский еврей из Львова. Грузный старик с дряблым лицом и живыми карими глазами долго расспрашивал меня о Вене, где он кончил медицинский институт. Потом сказал, что меня надо перевести в Центральную больницу, потому что ожидается этап на Индигирку. Он выписал мне направление как дизентерику, и через день я уже лежал в палате доктора Лоскутова — любимца и первого ученика знаменитого Филатова, а фельдшером у нас был «вечный каторжник» и будущий известный писатель Варлам Тихонович Шаламов… Однако своим спасением от Индигирки, полагаю, я обязан не столько своему знанию старых венских переулков и институтских профессоров, сколько ходатайству милой Хару-сан, о которой я больше никогда не слыхал…
В Центральной больнице, которая тогда находилась еще на двадцать третьем километре, я пробыл почти два месяца, хотя меня из палаты очень скоро выписали и перевели в ОП — в марте вдруг объявили тифозный карантин и наглухо закрыли весь больничный городок.
В ОП оказалась смешанная компания. Моим соседом по койке был японский капитан Ясутаки (в действительности — подполковник, как мне потом объяснил полуслепой Парейчук). Образованный, услужливый, чистоплотный, он числился дневальным у нарядчика и на трех-четырехчасовую работу за зоной не выходил. Утром он долго лежал в постели, тихо ругаясь по-русски страшным матом. Я сперва думал, что он молится, пока однажды не разобрал слов. До завтрака мы беседовали с ним — он прекрасно говорил по-английски — и потом расходились, он к нарядчику, а я в кубовую, где дежурил мой постоянный собеседник — Варле (работал я по ночам на разгрузке машин).
Эдуард Варле был потомком обрусевшего французского дипломата, семья уже несколько поколений служила царю и успела бы забыть родной язык, если бы он не культивировалсл в аристократических кругах. По стечению обстоятельств отец не эмигрировал, а продолжал служить в наркоминделе, сын же пошел по стопам отца и, проявляя хорошие способности, быстро продвигался на дипломатической службе.
Начало войны застало секретаря полпредства в Риме. Сам полпред был в Москве, и вся тяжесть обмена персонала легла на плечи секретаря. Когда в Москве договорились с итальянцами об обмене один на один, вдруг обнаружили, что в советском посольстве на два человека больше, чем в итальянском.
— Выручил наш водитель Уго, итальянец из Керчи, — вспоминал Варле. — У него были родственники в Неаполе, посольство ему дало денег, и он исчез. Остался один лишний. Я тогда был без семьи, жена находилась в Ленинграде — решил рискнуть сам. Передал помощнику все документы и уехал в Милан, оттуда в горы, думал перебраться в Швейцарию. Бывал в тех местах не раз, горы знал, на лыжах ходил неплохо[100], и так с рюкзаком добрался почти до границы.
— Почти?
— Да, именно! Встретился патруль, я выхватил пистолет, одного убил… Рассчитывал от них уйти — до Швейцарии оставалось полкилометра! Короче говоря, меня подстрелили, долго лечили в Турине и потом под строгой охраной стали демонстрировать журналистам как «стреляющего дипломата». До сорок третьего года держали в римской тюрьме и пугали виселицей. Когда немцы пришли в страну, я воспользовался моментом безвластья и бежал. Был у партизан, попал в облаву — назвался русским военнопленным. Из миланского гестапо меня освободили американцы. Я поспешил домой, и дома…
Из ОП меня отправили на золотые прииски, и после актировки я вновь встретился с Варле в магаданской инвалидке, где он работал токарем в деревообделочном цехе. И вот третья встреча здесь, на «Днепровском»!
Это был высокий, изящно сложенный человек лет сорока с тонкими чертами лица, прозрачно-светлой кожей и огромными голубыми глазами. Эти глаза и впалые щеки с горькими складками у рта свидетельствовали о страшных муках и разочарованиях. Говорил он на многих языках с неповторимой легкостью и без акцента, а высокая культура русской речи поражала даже меня, изучавшего язык за решеткой. Человек широкообразованный, повидавший многие европейские страны, он никогда ни одним словом не порицал родину или тех, кто наказал его так сурово и незаслуженно, только жаловался на ограничение переписки…
Я молча наблюдаю, как шагает вверх по крутой тропе эта пара: Варле сзади, Лесоцкий впереди, с пустыми носилками на широком плече, — потом быстро заканчиваю свои расчеты в блокноте и спускаюсь в контору.
Возле компрессорной, в которой установлены два старых танковых мотора и американский передвижной компрессор, собралась толпа — зеки и вольные взрывники. Подхожу — спиной к стене стоит невысокий кряжистый старик. Лоб у него в крови, нос разбит. Старик угрожающе размахивает коротким ломом. Трое механизаторов в замасленных спецовках — обслуга компрессора — тщетно пытаются подобраться к нему.
— Буду на вас заявлять! — гортанно кричит старик. — Нехорошо! Жаловаться буду, потому что групповой!..
Это Омар, узбек, который чуть не полжизни провел в лагерях. Хотя он не блатной, не вор или рецидивист, у него много лагерных судимостей за драки, убийство, отказы от работы и увечья.
Из компрессорной выбегает в своих синих очках Парейчук с гвоздодером в руке. Я хватаю его за руку:
— Куда, Федя?
— Я этому зверю голову проломлю!
— Ты что, сдурел, одного срока тебе мало? — Я с трудом удерживаю его.
— Двинь ему как следует, зачем пацана трогал, — кричит кто-то.
— Он мне усы показал, Буденного[101] показал, свиное ухо… Я сейчас ему… — Старик дико вращает глазами, ищет обидчика.
— Разбегайтесь, «колымский полковник» идет! — кричу я, и в один миг все рассыпаются. Старик с неожиданным проворством скатывается вниз, к речке, где тарахтит бульдозер.