Изменить стиль страницы

— Лежу и замечаю вдруг, — говорил он мне, — что большой палец правой ноги чуть шевелится, впервые за два года! Позвал врача, убедился, что не ошибаюсь, и взялся за лечение. Сам себе сделал гальванизатор.

Пара месяцев гальванизации, массаж, физкультура, а больше всего — воля, оптимизм, и он начал ходить на самодельных легких костылях, потом работать в лаборатории. Все шло к лучшему, но вдруг случился приступ, он упал без сознания и очнулся совсем парализованным. После третьего приступа Вернера положили к нам.

На мой вопрос, почему он, здоровый и во всех отношениях полноценный человек, не участвовал в войне, Унбегаун прямо ответил, что работал на производстве ракет «ФАУ-2» в Пенемюнде у Брауна (тогда эта фамилия не была еще известна за пределами Германии), а позже в спецлаборатории в Вене. Когда война кончилась, он сел с «одной дамочкой» в «опель-адмирал» и собрался улизнуть в Швейцарию, но русские его все-таки изловили. Сидеть ему оставалось шесть лет, однако он рассчитывал на зачеты, намеревался встать на ноги и скоро вернуться домой.

Забегая вперед, скажу, что Вернер не ошибся в своих расчетах. Работая на руднике «Холодный» чертежником, он ежедневно для тренировки проходил пешком многокилометровый путь в контору. Когда освободился, прохромал на костылях за ворота лагеря, потом одним взмахом швырнул костыли обратно в зону и побежал по дороге — его хромота давно стала ширмой, оберегавшей от этапа. Поработав немного в Магадане, он женился на красавице Наташе, о которой я расскажу во второй книге, и уехал с ней и ее сыном на родину.

Вернера на время перевели к Топоркову. Место пока оставалось за ним. В обед явился Шантай, который по-прежнему служил санитаром, и тихо лег на кровать Вернера поверх одеяла. Однако ему не спалось, и он начал рассказывать мне о своих злоключениях.

Перед концом войны его, офицера венгерской контрразведки, забросили в Финляндию, откуда он через Карелию перебрался к своему месту — Закарпатской Украине. Устроился в гараже механиком и начал искать связь. Но его узнал и выдал хороший знакомый, с которым он раньше служил. Знакомый перешел на сторону советских, а так как был родом из Ужгорода, долго находившегося под властью Венгрии, его приняли с радостью, как знатока местности, населения и языка.

— Я еще с ним расквитаюсь, — сказал Шантай своим тихим невыразительным голосом, но я почувствовал, что это не пустые слова. — Возможно, он по-прежнему работал на нас, а меня продал, чтобы войти в доверие к красным. И не приведи господь, если окажется ренегатом или, еще хуже, двойником — не пощажу!

Долгое пребывание в карельских болотах и ночевки в лесу наградили Шантая болезнью мочевого пузыря, он стал как младенец, которому не успевают менять пеленки…

— Но только ночью, не пойму почему! Прошусь всегда на ночные дежурства, днем сплю где-нибудь.

Это был настоящий разведчик: очень незаметный, невзирая на явно «нерусскую» внешность, умный, ловкий, знаток множества профессий, от повара до автомеханика, с зоркими глазами и великолепным слухом, несмотря на то что после ранения одно его ухо оглохло. Мне казалось, что, не выдай его свой же, он никогда бы не попался. Потом мне еще много лет пришлось жить с ним в одном лагере, он и там не изменял своему принципу: больше быть, чем казаться.

11

Была в разгаре весна. На реке гремели взрывы, осколки льдин долетали до наших окон, мы тоже уплатили дань спасению моста — в палате разбились два окна. Громадный многометровый столб льда, выше здания больницы, постепенно оттаял под лучами апрельского солнца и вновь принял вид водонапорной башни. Посеревший снег исчезал с поразительной быстротой, но неожиданно налетела пурга и вернула нас в зиму. Окна опять покрылись льдом, черные проталины исчезли. Через два дня погода установилась, солнце снова сделало свое дело, и от пурги не осталось следа.

С первого мая нас стали кормить лучше. На овсянку мы уже смотрели скучающими глазами, если она не плавала в жиру. А рыбий жир «потек весенними ручьями» — так констатировал вернувшийся к нам Вернер.

Выздоравливающих Мачерашвили выписывал при малейшем нарушении режима. Однажды мы лежали в ожидании очередного вызова в процедурную, как вдруг оттуда до нас донесся истошный вопль. В следующий момент в палату к нам влетел здоровенный рыжий каторжник в одних кальсонах и, осмотревшись блуждающим взглядом, кинулся в угол ко мне и прыжком нырнул под мою кровать. В тот же миг появился грузин, такой же рыжий, как его жертва, с красным от злости лицом и большим, как у ветеринара, шприцем в руке. У порога остановился, обвел сердитым «кавказским» взглядом присутствующих — смех, вызванный внезапным появлением беглеца, разом стих — и ринулся, движимый инстинктом охотника, в мою сторону.

— Вылезай, скотина, сейчас же! — угрожающе, со свистом процедил он. — Не придешь — через полчаса выпишу!

Он в сердцах выбежал, а беглец, убедившись в его отсутствии, вылез из-под кровати, достал из пришитого к кальсонам кармана дрожащими руками махорку и закурил. Мы его хором прогоняли в процедурную.

— Когда был ты старостой, на партизанский пулемет ходил, — заметил с усмешкой Тахиев, — а сейчас иголки испугался…

— Иди, иди! Подумаешь, яйца, немного жидкости шприцем вытянет!..

Но ловец партизан окончательно струсил и к обеду был уже на пересылке.

Умер бедный Везитис. Мачерашвили долго ругался: это был его престижный больной, он не жалел сил, чтобы спасти латыша — четыре ампутации, и все напрасно!

Вечером сидели в Процедурной с Галиной. Она была эффектно одета и причесана — приехал ее бывший лагерный муж, профессор Ткач, который обследовал меня вместе с Гореликом в начале моих больничных скитаний. Галина жила с профессором более двух лет, пока его не отправили на берлаговский рудник «Холодный», расположенный недалеко от Левого Берега.

— Сейчас он сдает больных Финкелыптайну, — сказала Галина. — Только бы Анзор не вздумал прибежать. О нем Ткач безусловно слышал, тут все всё знают… На руднике ему хорошо, их трое в санчасти, работы мало, он уже дописывает свой научный труд, но обо мне скучает…

— А как же Анзор?

— Он неплохой, но что может быть между нами, кроме случайной связи? И боже упаси, если кто-то узнает, ведь думают, что у нас одни шутки… Знаешь, в Магадане недавно опера судили за эти дела с берлаговкой, дали полную катушку…

Некоторое время курили молча, каждый о чем-то думал. Окна были полуоткрыты, вечернее солнце посылало косые лучи сквозь верхнее стекло.

— Пожалуй, тебе лучше выписаться, — наконец сказала Галина. — Первые этапы идут в хорошие места, я замечаю, придурки стараются не пропустить их. Разнарядки на Индигирку для нас пока нет, туда посылают свежих людей, прямо из Магадана, но потом и наших брать будут. Из Берлага здесь никого не оставят, это уже известно… Смотри, на улице скоро трава, какая теплынь!

— Наверно, ты права, Галя, спасибо за совет… Самому уж стало не по себе… Без малого девять месяцев пролежал, родить можно было за это время… Спасибо!

— Ну что ж, не поминай лихом! Кажется, Ткач идет, прости! На следующий день я снова был на пересылке.

12

Тут произошли перемены: отремонтировали нары, построили секцию для актированных, ожидавших отправления на материк, а также для освободившихся, которых тоже перевозили, но уже за их счет. Места было достаточно, уголовников долго не держали, почти каждый день отправляли маленькие этапы по пять — десять человек. Теперь, после открытия сезона, «покупатели» были менее придирчивы, чем зимой, да и зеки при хорошем приварке и килограммовой гарантийке на пересылке поправлялись быстро.

В этом году в мае не было снегопадов, ледяного ветра и заморозков, от которых на Колыме не застрахован ни один месяц. Зеки бродили, сидели, валялись на дворе, вокруг пересыльного барака. Как бегемот у воды, лежал знаменитый Федоровский, знакомый мне еще с «Ударника».

Зимой Федоровский, получив перед отправкой на Индигирку валенки, продал их тут же, на пересылке, повару-земляку за две буханки черного и полбуханки белого хлеба. Он поставил перед собой большую жестяную банку с водой и удобно уселся за стол.