Изменить стиль страницы

…Весна подарила свою первую улыбку. Окна, покрытые толстым слоем льда, стали постепенно оттаивать, в палату упали косые, радостные лучи солнца, которые санитары ненавидели за то, что в них танцевали малейшие пылинки, и замечаниям о чистоте не было конца. В больнице стали наклеивать на окна крест-накрест узкие полосы бумаги — весной выше моста взрывали лед и стекла, как правило, летели, несмотря на эти бумажные кресты. В туберкулезном все больше больных умирало, уходило, как мы выражались, «навечно в ОП». Мы узнали, что Никишов, царь и бог Дальстроя, уехал, сдав свое дело бывшему начальнику Пятисотки Петренко. Некоторые из ребят, приехавшие оттуда, говорили, что Петренко мало интересуется нашей жизнью, лагерные дела ведет его заместитель по УСВИТЛу генерал Деревянко, с которым он вместе перевелся на Колыму, потянув за собой, как это водится, «свои кадры».

Однажды утром полетел слух, что к нам вот-вот приедет этот самый Деревянко. Он будет осматривать все прииски накануне промывочного сезона и наверняка по пути заглянет в больницу. Стали чистить разные захламленные утлы: генерал был известен своей страстью заглядывать во все кладовые и каморки, заколоченные уборные и сараи. Полы в коридорах и палатах подверглись усиленной обработке, ибо они тоже были слабым местом боевого генерала.

В нашу палату привели новичков, совершенно здоровых, принадлежащих к лагерной обслуге, но числившихся за Берлагом. Начальство боялось оставить их на местах: не ровен час, генерал заметит и полюбопытствует, кто они!

Один такой, латыш с детскими ярко-голубыми глазами, белыми зубами и очень обветренным, темным лицом — у него была шведская фамилия Иогансон — числился в больнице завхозом, но по сути занимался тем, что рыбачил на Колыме, охотился, ходил без конвоя с ружьем, обеспечивая начальство рыбой и свежим мясом, а весной дичью — он был на положении лейб-егеря с самого переезда больницы и, вероятно, в этом статусе и закончил свои десять лет. Он был так незаменим для любителей свежих даров тайги, что они доверили берлаговцу, который служил в СС, оружие — невообразимая оплошность!

Обо всем этом мне рассказал он сам, когда мы лежали на соседних кроватях. Я любовался красивым, улыбающимся лицом, на которое наложили отпечаток долгие годы, проведенные в тайге, на лодке, у костра… Хороший, честный парень, никакой не злодей! Почему он в Берлаге? По-русски Иогансон говорил превосходно, мягким приятным голосом, иногда пел латышские песни.

— Неплохо тебе здесь живется, а? — спросил я его. — Свобода, еда, лес, никакого надзора, чего еще зеку желать?

— Да не рыбак я вовсе, — отозвался он. — Ты что, думаешь, удовольствие кормить своих же псов? Дома я преподавал в университете германистику, — тут он перешел на немецкий, — но самое счастливое время — когда служил офицером в карательном отряде. Вот это была жизнь! На каждом шагу опасность — ловили в Латгалии бандитов, а там такие леса! Вольная жизнь ландскнехта, сегодня тут, завтра там! — Он тихо запел эсэсовскую песню.

Я удивленно посмотрел на него: это что — фальшивая романтика? Фанатизм? Он ведь даже не был немцем! Или просто поиски легкой жизни?.. Хотя какая она легкая, если за каждым деревом тебя подстерегает партизанская пуля?

— Потом служил у Рейнефарта[53]1, — продолжал он, — облазил всю варшавскую канализацию. Они, сволочи, как крысы огрызались, а мы их как крыс газами травили… Застрял потом в курляндском котле, удачно ранило: мышцу оторвало вместе с эсэсовской татуировкой. Так что судили только за службу в вермахте. Осталось три года, мне тут дают хорошие зачеты, день за три; наверно, даже раньше выйду.

После обеда появился «наш уважаемый» Финкелыптайн. Он ходил в белом халате, спал обычно в процедурной, общался лишь с фельдшерами — фигура! Еще бы, ведь ему доверяли в приемном покое решать судьбу новичков! В нашей палате Финкелыптайн сразу всех восстановил против себя, когда заметили, что к дверным ручкам он прикасается не иначе как через полу халата. Чернов, наш «фотограф», только выразил общее мнение, когда после его ухода многозначительно заключил:

— Гнида, гад фиксатый, зажрался там внизу, в приемном, думает, он один чист, остальные прокаженные!

Обвинение звучало не совсем убедительно — фельдшер выглядел худым, как скелет, но демонстрировать свою брезгливость и «гигиеничность» по меньшей мере неразумно в условиях лагеря.

К вечеру все отделение было забито врачами, фельдшерами, санитарами и другой обслугой — официально берлаговцев запрещалось использовать на каких бы то ни было, кроме общих, работах. Это соответствовало приказу № 90 1937 года. Тогда приказ о пятьдесят восьмой статье неукоснительно выполнялся, вследствие чего профессора-хирурги работали в забоях, гоняли тачки, кайлили, калечились, а коновалы в санчастях отрезали или отщипывали им щипцами отмороженные или раздавленные пальцы. Но со временем специалистов стали определять на свою работу (если они доживали до этого!), все постепенно стало на место (если можно считать лагеря нормальным местом для сотен тысяч ни в чем не повинных людей). Однако каждую весну, перед началом промывочного сезона, врачи, инженеры, техники и другие специалисты дрожали и ходили тише воды и ниже травы, дабы не угодить на общий этап.

Генерала ожидали с трепетом. Как фронтовика, его уважали, но боялись вспышек крутого нрава. К тому же редко кто мог похвалиться, что видел Деревянко трезвым. Знали: он симпатизирует военным, попавшим в лагерь за дезертирство; в те годы при малейшем поводе — опоздании из увольнения, на курсы — судили по всем пунктам сто девяносто третьей статьи, а генерал понимал, как часто людей задерживали объективные причины. Но статью пятьдесят восьмую ненавидел — «контра, враги народа».

Вечером к нам привели также несколько женщин, сотрудниц больницы. Они принесли много табака, в «клубе» дым стоял столбом, а Луйка, заглядывая туда, только махал рукой. Сейчас ему было не до дисциплины, он сам «лежал» как «больной» в моей бывшей чесоточной палате вместе с Юзефом и комендантом больницы, толстым евреем, когда-то комиссаром дивизии.

Настал великий день. Мы узнали, что «сам» уже внизу, у начальника больницы. Вдруг явился Миллер, о нем спохватились в последний момент, сняли с поста у дверей в инфекционное. В берлаговскую палату не успели определить, только раздели и поместили в ванну, где он и переждал ураган.

Со своего места в углу я увидел открывающего дверь Мачерашвили, потом красную шею, сильную, как у борца, в сетке мелких складок, халат, папаху на голове и широченные плечи. Деревянко сделал шаг, обвел палату туманным взглядом и сказал через плечо толпившейся в коридоре свите:

— У вас тут одни китайцы! — и уставился на Тахиева, вспыхнувшего при этих словах.

Генерал попятился в коридор, мы слышали, как он спросил за дверями:

— А японцев у вас нет?

— Вот они, наши боги, — пробормотал бледный Везитис, — спиртом аж до меня пахнуло! Ну и генерал!!!

— У главврача налакался, — фыркнул Тахиев— Генерал! Ему в легионе только сержантом служить…

— Ты оставь его, — вдруг отозвался Осипов, бывший майор, спокойный, приятный человек, у которого каждую неделю вынимали по осколку мины, ранившей его под Кенигсбергом. — Деревянко честно дослужился до своих погон, на войне не трусил и зря людей не обижает, по Пятисотке его знаю!

После ухода генерала все придурки разошлись по своим местам, Миллера вынули из ванны, он чихал и ругался, дрожа от холода.

Заглянула в палату Галина:

— Пошли в процедурную! Появился новый пенициллин с английской инструкцией.

В процедурной сидели Мачерашвили, Луйка и Баум, которого недавно назначили каптерщиком. Грузин под общий хохот рассказывал про обход. Генерал на самом деле был так пьян, что нигде не остановился. Лишь в одной палате, заметив больного в синих очках, спросил, кто он. Это был русский из Маньчжурии, попавший в шурфе под взрыв. Он лежал на Левом больше полугода.

вернуться

53

Рейнефарт— генерал СС, «усмиритель Варшавы».