Изменить стиль страницы

— Подозрение на дизентерию.

— Гм, тоже к Горелику… Помойся скорее, я пока задержу их.

После душа выдали мне видавшие виды, но совершенно чистые халат, нижнее белье и тапочки, похожие на японские сандалии (подошва с ремешками).

В раздевалке кроме меня осталось человек пять. Пришел плотный толстощекий санитар и повел нас за собой. По лестницам и бесконечным, как показалось, коридорам, потом снова по лестнице поднялись мы на третий этаж. Возле стеклянной двери, перегородившей коридор, сидел, как новоявленный Будда, очень толстый старик в роговых очках и с бритой головой, что я считал ненужной роскошью, ибо у него и так была громадная лысина.

— У нас карантин, сдавайте продукты! — объявил он скрипучим голосом, после чего началось короткое и бесплодное пререкание из-за мешочков с сухарями.

Отбирая сухари у моих спутников, старик твердил:

— Все получите обратно. Пока положим в каптерку. Карантин только на пять дней.

Мешочки остались лежать в ногах Будды как жертвоприношение. Их хозяева, с грустью взглянув на свое добро, шагнули к двери, за матовым стеклом которой скрывалось неизвестное продолжение коридора.

Я все еще чувствовал себя сопровождающим и замыкал шествие. Старик, просмотрев список, который ему показал санитар, вдруг обратился ко мне на чистейшем немецком языке:

— Я из Лемберга[27], моя фамилия Миллер. Если вам что-то понадобится, обращайтесь ко мне. Я тут давно, меня все знают.

Нас положили в большую палату, на двери которой висела надпись: «Карантин». Вошел высокий хмурый человек в белом халате и объяснил, что, пока мы на карантине, нам нельзя самовольно выходить из палаты, общаться с другими больными, а главное, курить и доставать продукты. Получать будем карантинный паек как дизентерики — триста граммов сухарей.

— Для нарушителей есть хороший изолятор, — сказал в заключение беседы наш наставник, — попасть туда гораздо легче, чем оттуда выйти.

Он говорил с заметным эстонским акцентом, в его голосе звучали высокомерие и откровенная неприязнь к нам. Я обратил внимание на очень длинные, иссиня-черные волосы его — такой гривы я еще не видал на голове заключенного. В тайге придуркам разрешали носить прически, но они старались не мозолить начальству глаза слишком заметной растительностью. Это был, как я узнал потом, Луйка, бывший военный фельдшер, садист и доносчик, любитель обысков, издевательств, наказаний.

Наш Вася Лешов, бывалый лагерник, проводил его длинным взглядом и, когда за ним закрылась дверь, высунулся из окна, поговорил с кем-то невидимым на втором этаже, написал записку, кинул в окно и спокойно закурил.

Я лежал на койке возле двери и размышлял над тем, сколько понадобится времени, пока меня разоблачат после анализов и возможного рентгена. Куда отправят потом?.. Неожиданно вздрогнул: пока занимался своими думами, Лешов откуда-то достал длинную бечевку, нагрузил ее ложкой и кинул из окна. Через пару минут он вытянул целую буханку хлеба. Но тут был, очевидно, хорошо организованный надзор: дверь в палату открылась, и в сопровождении толстощекого санитара вошел длинный Луйка.

Не проронив ни слова, он направился прямо к тумбочке Лешова и открыл ее. Все приподнялись и с напряжением смотрели на эту сцену. Лицо Луйки приняло брезгливое выражение, он сделал толстощекому жест рукой — санитар достал хлеб и зажал его под мышкой. Вася присел в постели и весь побагровел от злости. На широкой груди открылась татуировка: орел, уносящий в когтях девицу с громадными грудями и шлейфом вокруг бедер (традиционный у моряков рисунок, только девица чаще изображается голой). Его руки тоже были разрисованы от плеча до запястья, а на левой вдобавок ко всему наколоты часы с браслетом.

— Еще раз — и попадете в изолятор, я вас предупредил, — сказал Луйка ледяным тоном. Он ткнул Васю в плечо, где красовался обвитый змеей кинжал. — Закон тут — мы! — Повел носом, как охотничья собака. — Курить тоже нельзя в палате! — Он резко повернулся и вышел, санитар последовал за ним.

— Здесь и вправду нету закона, — с хрипом прошипел им вслед Вася. — Все они вроде как ссучены. Изолятора я не боюсь, но, говорят, они уколами калечат. На всю жизнь либо глаза тебе испортят, либо не мужчиной станешь.

Я не выдержал и сказал, что это чушь.

— Не знаю, на «Спокойном» слыхал, недалеко отсюда… Еще говорили, они где-то тут прячут старосту с находкинской пересылки. Такой сволочи свет не видывал, десятки людей загубил, и фраеров, и честных воров! Засекли ребята, как его привезли сюда, кажется, весной еще. Куда положили — неизвестно пока. Но кое-кто уже интересовался. Он знает, и псарня, конечно, тоже, что давно за ним ходит нож, и прячется где-то, может, за этой стеной. Ждет, когда о нем позабудут. Но разве воры простят!.. А врачи на Левом сильные — одни кремлевские. Этот Горелик Горького лечил, за него и попался.

Я задремал, и сквозь дрему мне показалось, будто слышу свою фамилию. Открыв глаза, увидел, что за окнами стемнело. Возле дверей стояла невысокая худощавая фигура в белом халате. Человек негромко окликнул меня.

— Я здесь, — тихо отозвался я.

Человек подошел к моей кровати. Я различил большой нос и высокий лоб в веснушках под белой шапочкой — да это же невозможно!..

— Не узнаешь меня, Петер? Баум, Гарри Дюбуа[28], третий лагпункт, Новосибирск!

— Гарри! — обрадовался я. — Как ты попал сюда? Где Герти?

— Герти в Париже, ее родители выручили. Прислала мне письмо, — в его голосе мелькнула гордость. А я улыбнулся, вспомнив семнадцатилетнюю красавицу Герти, которую в лагере познакомил с фельдшером из Риги. — Прочитал список нового этапа и наткнулся на твою фамилию… Как у тебя дела?

— По совести сказать, скверные. В больницу люди добрые направили: авось зацеплюсь. Но как только сделают анализ, меня за шиворот… Говорят, у вас места в обрез.

— Но это и чудесно! Анализами я занимаюсь, устрою тебе дизентерию, месяц никуда отсюда не уйдешь! А там зима, пошлют в ОПэ[29], присмотришься, какое-нибудь дело подвернется до весны. Не пропадешь среди друзей! Здесь рай для зеков, по месяцу псарню не видишь, они караулят только на вахте. А какой народ — интеллигенция! Один Финкелыптайн в приемном покое чего стоит!

— Видел его, — заметил я мрачно.

— Ваших он недолюбливает, это верно. В Освенциме сидел, клеймо налепили ему, как скотине. Потом с поляками не поладил… Ну, завтра возьму на анализ, и будь спокоен: выручу. — Наш разговор перешел с немецкого на русский: — Курить есть?

— Не буду — в тайге разбаловался табаком, кроме того, предупредили…

— Да, наш Луйка блюдет режим. Ну, держи для ребят. — Он протянул мне пачку махорки и вышел, бросив на ходу: — До завтра!

3

Гарри сдержал обещание: в течение двух недель меня никто не тревожил. Иногда приносили лекарство, вызывали к врачу, он щупал мой живот. Кормили скупо: утром чай с сухарями, на обед жиденький суп и кашица, вечером, как утром, — и никуда из отделения не выпускали. Книги были запрещены, боялись заразить другие отделения. Но я приспособился немножко гулять по этажу. Толстый Миллер, с другими непреклонный, сквозь пальцы смотрел, когда я проскальзывал мимо него в общий коридор. На обратном пути я задерживался возле его дверей, и он охотно рассказывал мне о своих домах и кинотеатрах во Львове. Примечательно, что он никогда не жаловался на власти, не ругал лагерные порядки, хотя явно был возмущен тем, что его посадили. После того как я однажды ему это заметил, он ответил весьма резонно:

— Видите ли, я уже был судим за политику, с меня довольно! Как только рассчитаюсь с прокурором, уеду в Палестину к сыновьям. Знаю, будет нелегко, я человек старый и больной. Но все от меня зависящее для этого сделаю. Ни к чему мне разговаривать на скользкие темы, хотя знаю, что вы не донесете. Какая мне от этого польза? Ничего не изменится, а себе навредить — пара пустяков!

вернуться

27

Лeмбepг— название Львова времен Австро-Венгрии.

вернуться

28

Шутливый перевод: слова «баум» (нем.) и «буа» (фр.) означают «дерево».

вернуться

29

ОП — оздоровительный пункт.