— Идемте, — сказал Алекс.

В яму посыпалась земля. И не только земля...

Старички и старушки вытаскивали из своих хозяйственных сумок какие-то книги и кидали.

“Бух-бух”, падали книги.

Ольга Тимофеевна метала Н.Островского, М.Горького и письма Тютчева.

— Ну зачем же... Не надо книги! — говорил Владимир Юльевич.

— Мы всех наших активистов так хороним, — отвечала Ольга Тимофеевна, целясь Островским. — А Марат нам теперь как активист.

Кричали вороны.

Маша смотрела пустыми глазами и шепотом повторяла: “Ну зачем тебе в эту Москву, Мара, зачем тебе в эту Москву...”

Дождь перестал; замолкли вороны на цветущих деревьях.

Люди возвращались.

Старики шли с горящими хозмаговскими свечами.

— Понимаете, Алекс, — шептал Владимир Юльевич. — Любовь снизойдет на мир; слишком много горя пережили люди...

— Боже, грешной душе пошли прощенье, — тихо говорили старики. — Сжалься над той, которой нет возврата... Даруй ей от ада избавление... Будет костер за все грехи расплатой...

Горячий воск каплями падал на кладбищенскую глину. Падали мокрые лепестки цветущих вишен. Люди шли.

— Я не знаю, Владимир Юльевич, — говорил Алекс, глядя на зонты и свечи. — Уже столько раз человечество пытались осчастливить... Все заканчивалось очередным концлагерем...

— Не только лагерем, Алекс! Я не оправдываю никакую диктатуру, но...

— А сами хотите ввести диктатуру любви...

— Да, Алекс, именно любви! До сих пор все диктаторы обещали только хлеба и зрелищ... Ну еще эту вашу... справедливость! Любви, любви никто не обещал; она опасна для любой диктатуры, для любой власти. Но пришел час и для любви, Алекс!

— Боже, грешной душе пошли прощенье, — шептали старики, прикрывая от ветра свечи. — Сжалься над той, которой нет возврата... Даруй ей от ада избавление... Будет костер за все грехи расплатой!

Медленно проплывали надгробья.

“1901—1964”, — читал Алекс. — “1928—1948. 1923—1969. 1900—1970. 1961—1980”.

Восьмизначные телефоны мертвых.

Просьба не беспокоить.

— Боже, грешной душе пошли прощенье...

Ольга Тимофеевна поддерживала Машу, что-то объясняла, деловито зажигала погасшую свечу...

— Сжалься над той, которой нет возврата... Даруй ей от ада избавление...

Кто-то, Маша или не Маша, тихо спрашивал:

— Молитву услышит Господь в небесах? Пошлет ли душе, пошлет ли спасение? О, сердцем владеют ужас и страх...

1970—1999. 1898—1973. 1911—1973. 1948—1974.

1964—1979. 1964—1979.

— Любовь должна войти в мир, Алекс...

—...пошли прощение. Сжалься над той, которой нет возврата!

—...посидим, помянем, все скромно. Все очень скромно.

1966—1982. 1907—1983.

1969—1998. 1958—1997. 1970—1998...

1980...

Через два дня

Они возвращались с обеденного перерыва. Воздух был теплым, густым от цветочной пыльцы. Даже объявления стали похожи на лепестки, летящие с деревьев. Горки розового мусора шевелились у корней.

Алекс срывал объявленья со столбов и стен, мастерил журавликов и отпускал их обратно в небо.

— Где ты их так насобачился делать? — спрашивала Соат.

— Мацуда-сенсей научил; помнишь, я тебе о нем рассказывал? Ну, со словарем еще?

— Нет, не помню.

До офиса было еще далеко. Они стали играть в города.

Это была усложненная разновидность игры: разрешалось называть только те города, в которые навсегда уехал кто-то из друзей, знакомых или родственников.

— Нью-Йорк, — говорит Алекс. — Два одноклассника.

— Ка? — переспрашивает Соат. — Казань. Соседка по лестничной площадке.

— Новосибирск. Однокурсница, вышла замуж там...

— Опять “ка”? Киев, подруга.

— Вена, — говорит Алекс. — Один мой препод университетский туда уехал.

— А... Алма-Ата. Однокурсница, сосед. Один мой бывший... бизнесмен.

Алекс внимательно посмотрел на нее.

Одноэтажные дома. Башни Дархана, как стаканы с синей водой.

— Значит, на “а”, — медленно сказал Алекс. — А... Амстердам. Знакомый переводчик уехал.

— Крутые у тебя знакомые. “Эм” — Москва! Двоюродная сестра, два одноклассника, три...

— Ладно, ладно, всю дорогу сейчас перечислять будешь... А... Афула-Элит! Мамина лучшая подруга.

— Это где?

— Афула-Элит? В Израиле где-то... Будешь называть?

— Тэ... тэ...

— Ташкент! — подсказал Алекс.

— Да... очень отдаленный город, — улыбнулась Соат. — Не вспомню, кто туда уехал.

— Мы с тобой, например.

Соат сломала веточку цветущего персика. Повертела, отбросила.

— Да, Ташкент сильно изменился... Иногда мне кажется, что я родилась в другом городе.

Показался офис.

— Ладно, — сказал Алекс, — мне еще надо кое-что купить... Может, вместе сходим?

— Не, меня еще парочка злобных графиков дожидается.

Перед офисом стояли люди. Соат потемнела.

— Ты заметил? — их все больше. Я уже просила Акбара сделать сбоку отдельный вход для сотрудников; он говорит, подожди, скоро все кончится... Как по битому стеклу каждый раз прохожу... Ладно, скоро придешь?

Алекс кивнул. Соат пошла в сторону офиса. Он смотрел ей вслед.

“Пора начинать эксперимент”, — подумал Алекс и улыбнулся хитроватой детской улыбкой.

III

Прошел месяц

Человек — существо, выделяющее время.

Поглощает он разные впечатления, объявления, предложения сбросить вес, известия о сгоревшем книжном магазине.

Поглощает разговоры в метро, зазеленевший голос урючины, ночные визиты нищих детей, утренние визиты нищих птиц, вечерние визиты самого себя в какой-нибудь кабак, где кожно-венерический голос поет про бе-е-елый танец.

Поглощая все это, человек выделяет время.

Поглощая жадными губами, глазами, ногами пространство, человек выделяет время.

Я выделяю. Тик! Ты выделяешь. Так! Он, она, оно выделяет. Тик! Длинным невидимым шлейфом — так! — тянется время за нами.

Потому что мы — тоже выделяем время. Тик... И они. Так...

Покачиваясь и бесшумно тикая, оно поднимается в небо. Сквозь вагон метро, в котором едет Алекс, сквозь шумящий над головой бетонно-глиняный купол. Сквозь ветви деревьев, сквозь тела скворцов и крылатые баклажаны самолетов.

В вечернем небе плывут сгустки времени. Разноцветные тикающие нити.

Топ... Топ...

А кто идет по улице (под плывущими в небе нитями, нитями)? Топ?

Алекс идет. Топ.

А что делает Алекс (почему в руке у него темнеют цветы, не цветы)? Топ?

Алекс — идет. Топ.

А куда идет Алекс (отчего у него такое испуганное лицо)? Топ?

Он идет домой. Топ.

А что у него дома (кроме месяца, пойманного в мышеловку окна)? Топ?

Какое вам дело... Топ....

В вечернем небе плывут сгустки времени. Разноцветные нити людей-времяпрядов. Эти нити отрываются от голов и плавают, сплетаясь, чуть повыше облака шашлычного дыма, чуть пониже облака объявлений. На закате, когда отрываются эти нити, людей посещает тоска со вкусом столовой соды. Новые нити только-только выползают из головы, маленькие, слабые.

А что у Алекса в ушах?

В ушах у него наушники.

Алекс, Алекс, дай и нам послушать, просили взгляды прохожих. Остановись, добрый Алекс, отстегни от ушей хоть один наушник, напои жаждущих, угости нотным изюмом. Мы же птицы, Алекс, птицы бескрылой породы. И ты — нашей породы. А птицы должны помогать друг другу: смажь нам больное ушко музыкой, ушко — бо-бо.

Х о р: Ушко — бо-бо!

А л е к с: Прохожие! С чего вы решили, что я слушаю музыку?

Х о р: В лицо твое заглянули. Мы же — взгляды, Алекс, мы — сад налитых любопытством глазных яблок. Ты сам из нашего сада. А взгляды должны помогать друг другу: плюнь в наше больное ушко мелодией, ушко — вава.

Х о р: Ушко — вава!

А л е к с: Прохожие! С чего вы решили, что я слушаю музыку? Я слушаю запись дождя, запись тишины перед телефонным звонком; потрескивание холодильника, в котором мерзнет красное вино.