Уговаривать Муттихон не пришлось. Она мигом слетала домой и принесла лепешки.

— Молодец, — похвалил я. — Можешь взять карандаши, они у меня в сумке лежат. Если мама спросит, где я, скажи — с мальчишками играть пошел.

Я погладил ее по голове, взял хлеб под мышку и выбежал на улицу. К тугаю вела узкая, заросшая по обочинам густым камышом дорога. Метелки камыша пушились от малейшего дуновения, пушинки роились в воздухе, устилали дорогу грязно-серыми хлопьями.

Вдоль дороги тянулся водосборный коллектор, который кончался озером. А сразу за озером тугай. Я дважды бывал здесь с отцом: пригоняли на водопой стадо, когда возвращались с отгонных пастбищ. И оба раза меня так и подмывало забраться в чащу, такая она была загадочная и пугающая, полная неясных шорохов и приглушенных звуков. Но отец строго-настрого запретил мне бывать в тугае. Туда и взрослые-то не часто решались заходить, разве что по крайней необходимости. Тугай пользовался дурной славой.

…Я нерешительно потоптался возле зарослей на берегу озера. Идти теперь было страшновато. Дорога обрывалась у озера. Дальше в тугай вели тропинки. Пробираться по ним можно было только пригнувшись, так низко нависали колючие ветки. Было тихо — чаща жила своей таинственной, непонятной жизнью.

Я огляделся по сторонам. Коллектор, видимо, углубляли экскаваторами, там и сям высились холмы твердого сухого грунта.

Что, если взобраться на холм и оттуда позвать Буйнак? Она услышит и прибежит. А вдруг не прибежит? Все равно буду звать! Она умная, поймет, что я тут ни при чем… Что это не из-за меня…

А может, отец вовсе не привозил их сюда? Отвез куда-нибудь в другое место? Разыскать отца и спросить?

Нет, не годится. Спрашивать нельзя. Ну, почему он такой жестокий у нас? Ни Буйнак не пожалел, ни щенков. Наверное, его кто-то сильно разозлил. Он, когда вспылит, ничего не видит и не слышит. Бабушка говорит, что он с войны таким пришел. А до этого спокойный был, добрый…

Я поднялся на холм и еще раз внимательно осмотрелся вокруг. Над зарослями джиды и турангила покачивались серебристо-сиреневые метелки камыша. Дальше заросли становились выше и гуще, начинался настоящий лес. В вечереющем небе кружились птицы, какие — отсюда не разглядеть.

— Буйна-а-ак! — крикнул я. Голос прозвучал негромко и жалобно. Я набрал полную грудь воздуха и закричал изо всех сил: — Буйна-а-а-к-е-е-ей!

В кустах испуганно шарахнулся какой-то зверек. Я вздрогнул и оглянулся. По верхушкам зарослей было заметно, в какую сторону он удирал. Я проследил его до самой чащи и уже хотел снова крикнуть, как вдруг увидел, что сквозь заросли по направлению ко мне кто-то движется. Почему-то я сразу решил, что это Буйнак.

Она медленно вышла из кустов и остановилась у подножия холма, понуро опустив голову. Такой я еще никогда ее не видел: бока ввалились, шерсть слиплась в клочья, вся в репьях и грязи, глаза тоскливые, уже ни на что не надеющиеся.

Пока я сбегал с холма, Буйнак легла на редкую пожелтевшую траву, уронив голову на передние лапы. За эти несколько часов она словно постарела на десять лет.

Я хотел обнять ее и не решился.

— Хлеба тебе принес, — сказал я, чувствуя себя бесконечно виноватым перед нею.

Буйнак даже не взглянула на меня. Она была права. Многие годы она верой и правдой служила нашей семье, охраняла овец лучше, чем иные пастухи, рожала сторожевых псов, стерегла дом и кочевье, любила нас всех, даже отца, и вот теперь…

Колючий комок подкатил к горлу, мешал мне дышать.

Конечно, Буйнак была права. Ведь мы прогнали ее из дому. Привезли вместе со щенками в тугай и бросили — живи как хочешь. Представляю, что она о нас думает. О нас… Но ведь я не хотел, я…

Буйнак подняла голову, и в глазах ее промелькнуло новое выражение. «Ты не виноват, — казалось, говорили ее глаза. — Я не обижаюсь на тебя».

Я опустился на колени и прижался лицом к ее морде.

— Хочешь, я останусь с вами? Будем вместе жить в тугае.

Буйнак вздохнула и отодвинулась от меня. Теперь в ее глазах были жалость и укоризна. «Глупый, разве люди живут в тутаях? Люди должны жить с людьми. Это нам, собакам, все равно где жить».

— Неправда, — сказал я.

«Правда», — моргнула Буйнак.

Она видела меня насквозь. Ее невозможно было обмануть. Мы оба понимали это.

— Мы останемся друзьями.

«Да».

— Я буду навещать вас.

«Да».

— Часто-часто.

«Нет. Приходи изредка. У тебя будет много своих забот».

Она потянулась ко мне, просунула морду мне под мышку. Некоторое время мы сидели молча. Я чувство вал, как гулко бьется ее сердце. Прошелестел ветер в зарослях. Каркнула, пролетая над нами, ворона. И опять наступила тишина.

— Где Карауз? — спросил я.

Буйнак осторожно высвободилась из моих рук и поглядела в сторону тугая. Я вскочил и подобрал с земли лепешки.

— Пойдем к ним.

Казалось, Буйнак колеблется.

— Пойдем, пойдем, — торопил я.

Она решилась и медленно затрусила к зарослям. Я поспешил следом.

Наша тропинка была похожа на узкий желто-зеленый туннель в зарослях. Ее наверняка протоптало зверье — взрослому человеку здесь пришлось бы пробираться ползком.

Я шел следом за Буйнак, низко пригнувшись и отводя от лица колючие ветви джиды. Местами приходилось опускаться на четвереньки. Тропинка была устлана сухими листьями камыша. Я порезал руку, но не подавал виду и старался не отставать от Буйнак.

Впереди забрезжил просвет. Через минуту-другую Буйнак вышла на лужайку и оглянулась, словно приглашая меня поторопиться.

После желто-зеленого сумрака тропы закатное солнце ослепило меня, и я зажмурился. Поросшая жесткой зеленой травой лужайка выходила к озеру. Дул ветер, по воде бежала мелкая рябь. Красноватое вечернее солнце клонилось к закату. От него через все озеро тянулась огненная дорожка.

Чуть в стороне, на подстилке из сухого камыша, свернувшись клубками, спали щенята.

— Карауз! — позвал я. — Иди сюда, Карауз!

Все трое вскочили, как по команде, и бросились к нам, заливаясь лаем и повизгивая. Я разделил лепешку на четыре части, три отдал щенятам, а четвертую — побольше — Буйнак. Они мигом все съели.

— Завтра принесу, потерпите, — сказал я, а про себя решил, что надо кроме хлеба прихватить с собой что-нибудь еще.

…Возвращаясь домой уже затемно, я думал о том, что отвечу отцу, если он станет меня расспрашивать, где был. Но отца дома не оказалось. Я наскоро поужинал и лег спать, довольный тем, что разговор с отцом не состоялся. Я не боялся этого разговора. Мне не хотелось говорить с отцом, не хотелось его видеть.

Муттихон помалкивала о том, что я бываю в тугае. Но если бы она даже и проболталась, ей все равно никто бы не поверил: тугай был далеко, туда и взрослые ходить побаивались.

Меня такое положение устраивало, и я чуть не каждый день навещал Буйнак с детьми.

Разговора с отцом у нас так и не было. Последнее время он, правда, редко бывал дома, но когда и бывал, речь о Буйнак не заходила. Он упорно молчал, я ни о чем не спрашивал, и все делали вид, будто ничего не произошло.

Порою я смотрел на отца и, чувствуя, как болезненно сжимается сердце, задавал себе вопрос: неужели он и в самом деле такой черствый, бессердечный человек? Я не мог, не хотел в это верить. Ждал, что отец вот-вот сам заговорит о Буйнак и ее детях, возьмет меня с собой, мы отправимся в тугай и привезем их обратно.

Но отец молчал, и я с ужасам убеждался в том, что судьба четвероногих изгнанников ему безразлична.

Бабушке вообще ни до чего, кроме пряжи, дела не было. Она заметно сдала за последнее время. Ни с кем не разговаривала. Пряла целыми днями да пила чай, настоянный на оленьей траве.

Мама хлопотала по хозяйству и бывала так занята, что таскать из кухни еду для собак не составляло особой трудности.

Так все и шло своим чередом. По утрам я уходил в школу, потом спешил к Буйнак в тугай, возвращался домой, готовил уроки и ложился спать. А утром все начиналось сначала.