Изменить стиль страницы

Таким образом, я знал все, что было для меня важно. Я вернулся в Рокка (так называлась моя маленькая ферма), чтобы не тревожить своих хозяев, поужинал с ними и ушел в свою каморку, где прилег на два часа. Когда я убедился, что все спит на ферме, кроме меня, я бесшумно пошел оттуда. Погода стояла благоприятная: очень ясная, звездная, но без нескромной луны. Я заранее сосчитал все повороты на своем пути и заметил чуть ли не все его камешки. Когда лесная чаща окружала меня потемками, я шел на память.

С самого своего отъезда из деревушки св. Петра я ни разу не давал знать о себе г-же де-Вальведр. Она, должно быть, воображала себя покинутой, презирала и ненавидела меня, но не забыла и настрадалась, в этом я не мог сомневаться. Не требовалось большой жизненной опытности для того, чтобы понять, что в любви раны, нанесенные гордости, жестоки и долго истекают кровью. Я основательно говорил себе, что женщина, думавшая, что ее обожают, или хоть страстно желают, нелегко утешается от оскорбления, причинённого ей быстрым и легким забвением. Я рассчитывал на маску горечи, накипевшей в этом слабом сердце, чтобы нанести решительный удар своим неожиданным появлением и романтической попыткой. Осада моя была кончена. Я намеревался сказать, что хотел было исцелиться, и что являюсь сознаться в своем поражении. Если подобного обмана окажется недостаточно для того, чтобы потрясти эту уже смущенную душу, то я выкажу еще более жестокости и лицемерия. Я притворюсь, что хочу удалиться навсегда и пришел только для того, чтобы подкрепить свои силы последним прости.

Были, правда, минуты, когда молодая совесть и любовь возмущались во мне против этой тактики вульгарного повесы. Я спрашивал себя, хватит ли мне необходимого хладнокровия для того, чтобы терзать ее и не пасть сию же минуту перед ней на колени; не рушится ли вся эта хитрая махинация перед одним из тех неотразимых взглядов, полных жалобной томности и отчаянного смирения, уже побеждавших меня столько раз. Но я убеждал себя в своей развратности, старался забыться и быстро подвигался вперед, трепещущий под мягким светом звезд, пробиваясь между кустарниками, уже покрытыми росой. Я шел так верно, что добрался до подножия виллы, не разбудив ни одной птички в листве, и ни одна сторожевая собака не почуяла меня издали.

С террасы в цветнике спускалось изящное, обширное крыльцо, но решетка была заперта, а позвать я не посмел. Кроме того, я хотел нагрянуть врасплох, появиться точно Deux es machina. Г-жа де-Вальведр еще не ложилась, было всего лишь 11 часов вечера. Одно из ее окон было освещено и даже закрыто, но розовая занавеска опущена.

Взобраться на террасу было нелегко, но необходимо. Она была не высока, но где найти точку опоры вдоль поддерживающих ее мраморных колонн? Я вернулся к бреши, оставленной каменщиками, но не нашел там той лестницы, которую видел днем. Я прокрался в теплицу, шедшую вдоль одной из сторон цветника, и нашел там другую лестницу, но она оказалась чересчур коротка. Каким образом я добрался все-таки на площадку, не умею сказать. Воля творит чудеса, или, скорее, страсть придаст любовникам то удивительное чутье, которым обладают лунатики.

Открытое окно приходилось почти в уровень с полом террасы. Я перешагнул через подоконник совершенно бесшумно и заглянул в щель занавески. Алида была здесь, в своем очаровательном будуаре, слабо освещенном стоящей на столе лампой. Она сидела за этим столом, точно собираясь писать, но мечтала или дремала, закрывая лицо своими руками. Когда она подняла глаза, я был у ее ног.

Она сдержала готовый вырваться крик и обвила мою шею руками. Я думал, что она упадет в обморок. Мои страстные ласки привели ее в себя.

— Если я позволяю вам быть у меня ночью, — сказала она, — лишенная возможности позвать к себе на помощь, так как это погубило бы меня, то это значит, что я верю в вас. Та минута, когда я подумаю, что неправа, будет последней в моей любви, Франсис, не забывайте этого!

— Я забываю все на свете, — отвечал я. — Я ничего не знаю, я не понимаю того, что вы мне говорите. Я знаю только, что я вас вижу, слышу, что вы как будто рады видеть меня, что я у ваших ног, что вы мне угрожаете, что я умираю от страха и радости, что вы можете прогнать меня, и что я могу умереть. Вот все, что я знаю. Я пришел! Что вы хотите со мной сделать? Вы в моей жизни все. А я, занимаю ли я какое-нибудь место в вашей жизни? Ничто мне это не доказывает, и я не знаю, какое безумие было с моей стороны уверить себя в этом и явиться к вам. Говорите, говорите, утешайте меня, успокойте меня, изгладьте из моей памяти ужас дней, проведенных вдали от вас, или скажите мне сейчас же, что вы изгоняете меня навсегда. Я не могу долее жить в сомнении, я теряю и рассудок и волю. Будьте сильны за двоих — скажите мне, что будет со мной?

— Будьте моим единственным другом, — продолжала она, — будьте утешением, спасением и радостью одинокой души, которую грызет тоска и все силы которой, долго остававшиеся в бездействии, напряжены всепожирающей потребностью любви. Я ничего от вас не утаиваю. Вы появились в такую минуту моей жизни, когда, после долгих лет уныния, я чувствовала, что должна любить или умереть. В вас я нашла быструю, искреннюю, но грозную страсть. Я испугалась, я думала сто раз, что лекарство от моей тоски хуже самой болезни, и когда вы ушли от меня, я почти благословляла вас, проклиная в то же время. Но отсутствие ваше было бесполезно, оно было для меня больнее всех моих страхов. А теперь, когда вы тут, я тоже чувствую, что вы должны решить мою судьбу, что я себе более не принадлежу, и, если мы расстанемся навсегда, я потеряю и рассудок и силу жить!

Я упивался ее словами, надежда возвращалась ко мне. Но она скоро вернулась к своим угрозам.

— Прежде всего, — сказала она, — для того, чтобы ваша любовь давала мне счастье, я должна чувствовать, что вы меня уважаете. Иначе предлагаемая вами будущность внушит мне одно лишь содрогание. Если вы меня любите только так, как любил меня муж, и как потом многие другие предлагали мне любить меня, то моему сердцу незачем делаться преступным, изменяя супружеской верности. Вы говорили мне там, что я не способна ни на какую жертву. Разве вы не видите, что уже любя вас так, как теперь, я оказываюсь недобродетельной и нечестной женой? Когда сердце нарушило супружескую верность, нарушен уже и долг, а потому, я не питаю никаких иллюзий на свой счет. Я знаю, что я поступаю низко, что я поддаюсь чувству, отвергаемому нравственностью и составляющему тайное оскорбление достоинству моего мужа. Ну что же, не все ли равно? Оставьте эту муку на мою долю. Я сумею носить перед вами свой позор, вы единственный на свете, кто не станет упрекать меня за это. Если мое притворство с другими будет мне тяжело, вы не услышите никогда от меня ни одной жалобы. Я могу все перенести для вас. Любите меня так, как я это понимаю, и если, в свою очередь, моя сдержанность заставит вас страдать, умейте страдать и найдите в себе достаточно деликатности, чтобы не упрекать меня за это. Разве сильная любовь есть удовлетворение слепых влечений? Какая была бы в ней заслуга и каким образом две возвышенные души могли бы любить друг друга и восхищаться друг другом из-за удовлетворения инстинкта?.. Нет, нет, любовь не может устоять перед известными испытаниями! В браке дружба и семейные узы могут вознаграждать за потерю энтузиазма. Но в связи, ничем не освященной, которую в обществе все оскорбляет и опровергает, нужно обладать большими силами и сознанием величия этой борьбы. Я считаю вас способным на это, и чувствую себя тоже способной. Не отнимайте у меня этой иллюзии, если это иллюзия. Дайте мне время насладиться ею. Если мы должны когда-нибудь пасть, то это будет конец всего, и, по крайней мере, у нас останется воспоминание о том, что мы любили!

Алида говорила лучше, чем я передаю здесь ее слова. Она обладала даром удивительно выражать мысли известного порядка. Она прочла много романов, но в деле восторженности и утонченности чувств она превосходила самых искусных романистов. Ее речь граничила иногда с экстазом и вдруг возвращалась к простоте со странной прелестью. Ее ум, впрочем, мало развитый, обладал в этом отношении настоящей силой, ибо она была вполне искренне убеждена и подыскивала к любому софизму поразительно искренние аргументы. Наиопаснейшая женщина, но более опасная для себя, чем для других, далекая от всякой развращенности и страдающая смертельной для ее совести болезнью — исключительным анализом своей собственной личности.

Сам я в меньшей мере, но все-таки еще чрезмерно, страдал той же самой болезнью, которая и теперь еще может назваться болезнью поэтов. Чересчур поглощенный самим собой, я слишком охотно переносил все на суд своей собственной оценки. Я не желал просить санкций для моих идей и поступков ни у религий, ни у обществ, ни у наук, ни у философий. Я чувствовал в себе кипучие силы и дух возмущения, нимало не обдуманный. Мое «я» занимало чрезмерное место в моих размышлениях, как и в моих инстинктах, а так как инстинкты эти были великодушны и пылко стремились ко всему великому, то я заключал из этого, что они не могут меня обманывать. Льстя моему тщеславию, Алида, без всякого расчета и хитрости, должна была достигнуть полного обладания мной. Будь я мудрее и логичнее, я стряхнул бы с себя иго женщины, не умевшей быть ни женой, ни любовницей и искавшей восстановления своей чести в какой-то мечте о поддельной добродетели и поддельной страсти. Но она взывала к моей силе, а сила была мечтой моей гордости. С той минуты я был порабощен и стал вкушать в своей жертве несовершенное и лихорадочное счастье, составлявшее идеал этой экзальтированной женщины. Убеждая меня, что в силу своей покорности я превращался в героя и почти в ангела, она потихоньку опьяняла меня. Лесть кинулась мне в голову, и я ушел от нее, если и не довольный ею, то, по крайней мере, в восторге от самого себя.