Изменить стиль страницы

— Вот это Рыжуха, — сказал он, кладя руку на круп коровы, — вот это Белячок, а это Мартино, — показал он на двух волов с блестящей шерстью. — Прекрасные работники! — Затем он представил мне теленка и, наконец, остановился перед великолепным быком.

— А это… — старик запнулся, — это бык…

— Как его зовут? — поинтересовался я.

Старик замялся.

— Скажи! — смеялся сын.

— Вы не обидитесь, не правда ли? — смущенно спросил старик.

— Почему я должен обидеться? — удивился я.

— Это лучшее, что у меня есть… И я дал ему имя «Меднобородый». — Старик был красен как рак.

Вечер мы провели среди крестьян, жадно расспрашивавших нас о России, о русской революции, о Ленине.

Мне выпала честь вести пропаганду в «вотчине» Джолитти, человека, прославленного скандалом в «Банко ди Рома» и Триполитанской войной, награждавшего орденами убийц-карабинеров, первого, кто снабдил оружием фашистов и в компании с реформистами подавлял движение рабочих, захвативших заводы.

Провинция Кунео действительно более тридцати лет была как бы собственностью Джолитти. Особенной преданностью ему отличался расположенный в горах городок Дронеро, его родина. И Джолитти называли «человеком из Дронеро».

Дронеро — город кавалеров и командоров, созданных всемогущим министром. Если вы, встретив на дороге пастуха или извозчика, обратитесь к нему со словами «кавалер», вы редко ошибетесь. Рассказывают, что однажды некий чиновник, обремененный многочисленным семейством, обратился к Джолитти с просьбой о вспомоществовании. Джолитти, приученный к иного рода просьбам, привычно написал на прошении: «Награждается орденом кавалера короны Италии…»

Пути сообщения в вотчине Джолитти прекрасно оборудованы: железные дороги, трамваи, автомобильные линии, мосты.

Вести здесь предвыборную работу было нелегко. Нам приходилось бороться не только с председателем совета министров, но еще с тремя министрами, из которых двое были джолиттианцами.

Первая же деревня, в которую я приехал вместе с одним из местных товарищей, встретила нас враждебно: во встрече участвовали обычные керосиновые бидоны, но в них колотили уже не ребята, а внушительные мужчины, вооруженные не менее внушительными дубинками. Говорить нам так и не удалось.

— Плохое начало… — заметил я товарищу.

В следующей деревне нам удалось организовать выступление, но аудитория нас удивила: ни свиста, ни замечаний, ни аплодисментов. Мертвая тишина. Во время речи, в которой я говорил о программе социалистической партии, никто ни разу не прервал меня.

По окончании не раздалось ни звука. Когда в полном недоумении я слез со стола, с которого говорил, ко мне подошел крепкий, энергичный старик и, пожимая мою руку, произнес:

— Я говорю от лица собравшихся здесь отцов семейств. Мы, горцы, привыкли говорить мало, но мы держим свое слово. Все мы будем голосовать за социалистов. Это мы решили промеж себя. Но если вы, социалисты, поступите так, как другие, мы вас кинем туда, — и он протянул руку по направлению к реке. — Вчера депутату Солери, министру, пришлось пройтись пешком вместо привычной его прогулки на автомобиле. Мы лучших наших людей потеряли на войне! Видите, что от них осталось! — указал старик на мемориальную доску, испещренную именами павших. — Хватит!

Нас пригласили в клуб, который позже стал помещением социалистической секции.

Старик сдержал слово: вся деревня голосовала за нас.

Во время этих предвыборных поездок чем только мне не приходилось заниматься мимоходом помимо программных агитационных выступлений! Однажды в Ачелио мне пришлось открывать мемориальную доску в память павших на войне. Тогда в каждом городке, в каждой деревушке воздвигали такие монументы. И в Ачелио на одной из главных улиц уже имелась такая доска, но это была доска «синьоров», как выразился о ней один из бывших фронтовиков.

— Ее соорудили богачи, — объяснил мне он, — окопавшиеся в тылу, и открывали ее поп, префект и фабриканты, и чего только не написали на ней: и «отечество», и прочие громкие слова! А на открытии нашей будет свой брат, простой народ. Мы хотели было приурочить ее открытие как раз к открытию «господской», но потом, чтобы не затевать истории, отложили. А то они еще оскорбят наших мертвых.

Хорошая эта была доска: без лицемерных фраз, простая, массивная, крепкая, как окружающие горы, как те, чьи имена резец увековечил на ее поверхности. Мы открыли ее под торжественные звуки «Интернационала», на празднестве присутствовал действительно только «свой брат»: ни попов, ни синьоров.

Оттуда я верхом на осле медленно добрался до последней в моем маршруте горной деревеньки. Здесь меня ожидали снег и сотни фронтовиков. Какие виды оттуда, и какие внушительные фигуры у альпийских стрелков! К немалому своему изумлению, я нашел здесь и наши газеты. Встретили меня, как старого друга.

— Я знаю твое имя, — сказал один из фронтовиков, — к нам доходит сюда «Лотте нуове». Правда, читать там было немного (он намекал на цензуру), но мы все равно понимали, в чем дело. Что за собачья жизнь! — и он сочувственно вздохнул.

— Будут ли ораторы от других партий? — осведомился я.

— Нет, я уверен, что не будут. Даже джолиттианцы не решатся.

Сколько вопросов задавали мне после моего выступления! И какие подчас наивные вопросы были! Сюда, в горы, доходило лишь слабое эхо нашей борьбы, но к нему жадно прислушивались. Больше всего вопросы касались русской революции. Говорил до глубокой ночи. Ночевку мне устроили в «байта», наполовину вырытом в скале домике, принадлежавшем сапожнику, ярому безбожнику, который развешал по стенам своего обиталища антирелигиозные карикатуры, вырезанные из «Азино». Сапожник рассказал мне, что, когда служанка местного попа приносит ему в починку свои или поповские туфли, она крестится и отворачивается от его картинной галереи.

— В сущности, — говорил он, — наш поп не злой и такой же бедняк, как и мы, но глуп. Сам не знаю, что привязывает нас к этим скалам? Я побывал в Америке и, поверите, только и думал, что об этих утесах, снегах, потоках… Я вовсе не почитатель отечества. Я, например, и не подумал вернуться, когда была объявлена война, а вот к камням этим, поди ж ты, тянет!..

На другое утро я снова оседлал своего осла и стал спускаться в долину. По дороге при удобном случае — на рынках, на площади, если выступал какой-нибудь оратор — я останавливался, слезал с ослика и говорил. Несколько раз мне пришлось выступать против попов, остальные ораторы были джолиттианцы и, понятно, кавалеры.

Достигнув долины, я нашел телеграмму из федерации, сообщавшую, что меня ожидают в одной из ближайших деревень. Расшатанная повозка, в которую был впряжен капризный мул, через каждые сто шагов лягавший копытом в передок, была любезно предоставлена в мое распоряжение. У въезда в деревню меня встретил торжественный кортеж празднично разодетых горцев со знаменами. Мы обменялись крепкими рукопожатиями, в воздухе замелькали шляпы, раздались крики приветствия.

Мое внимание привлекли знамена. Все они были более или менее красного цвета, но что за странные надписи красовались на них! «Братство св. Анны», «Первый приз на бегах», «Второй приз на лыжной гонке»… Я ничего не понимал. Где я?

— Не обращайте внимания на надписи, — сказал один из крестьян, — смотрите только на цвет. Мы взяли, что смогли найти, потому что нельзя же было оставить праздник без красных знамен.

Оркестр заиграл «Рабочий гимн», присутствующие подхватили хором: ни комиссар моего городка, ни сам Турати, увы, не узнали бы его! Митинг состоялся на главной площади. Сам синдик, любивший полиберальничать, предложил нам в качестве трибуны балкон своей канцелярии.

После речей последовал неизбежный банкет. Двое карабинеров, присланных для поддержания порядка, тоже приняли участие в празднестве. Вечером их пригласили выпить, и довольные, со шляпами набекрень, они превесело отплясывали в деревенском клубе.

Когда по окончании этой предвыборной поездки я вернулся в Кунео, мои товарищи искренне удивились, не найдя на мне синяков: такова была реакционная слава этой провинции.