Изменить стиль страницы

— Куда вернулся? — снова не понял он.

— В эту страну.

Ливанов проморгался, возвращая ей четкость; наплывало неопределенное, неуловимое, зябкое у позвоночника, каким-то образом повязанное со всем произошедшим за последние дни и вместе с тем рассыпающееся, не поддающееся логике и здравому смыслу. На самом-то деле все, конечно, не так; ты успел, похоже, привыкнуть к банановому веселому абсурду, а эта страна всегда четко задает правила, только не всегда ставит тебя в известность о них.

— Два вопроса, Извицкая, — проговорил он, стараясь артикулировать как можно четче. — Первый: почему я не должен был вернуться? Второй: на фига ты Катьке звонила?

Она засмеялась, чуть запрокинув голову, белозубая, ослепительная — и внезапно исчезла, растворилась в незнакомой толпе, распалась, как в компьютерном блокбастере, на нескольких тоненько хихикающих субтильных актрисок, естественным образом оказавшихся вдруг у Ливанова подмышками и на шее. Что-то бубнил над ухом бездарь Оленьковский, хрен ему, а не Канн, гремела дикая африканская музычка, под которую какие-то парочки ухитрялись обжиматься, перекинутая бутылка дешевого портвейна роняла с фуршетного стола последние багровые слезы. Надо срочно выпить, но кретин Оленьковский не наливал, никто не наливал вообще, неужели уже нечего налить?!.. и надо срочно разыскать Извицкую, все-таки она единственный человек, который что-то понимает и знает, единственная морда лица, на которую здесь можно без отвращения смотреть, — но актриски хихикали, лезли цепкими ручонками куда не надо и не отпускали, а музычка била кувалдой по мозгам, и в самом деле, какого черта я вернулся в эту страну?!

— Дима, кого я вижу! — воскликнул Герштейн, и Ливанов ни чуточки не удивился, зато обрадовался ему, как родному. — Куда ты пропал? Неужели этому авантюристу Риберу удалось…

— Герштейн, — он стряхнул, наконец, половину актрисок и шагнул вперед, почему-то задев за угол стола, хотя казалось бы. — Скажи мне такую вещь. Тебя нормально пустили обратно?

— А что такое? — заволновался тот, и его волнение прозвучало вроде бы искренне, хотя кто его знает. — У тебя были какие-то проблемы? Таможня? Наша, банановая?

Герштейнова догадливость, равно как и Герштейново участие, изливали на душу бальзам, топя в его липких потоках мимолетные и нелепые подозрения. Герштейн уж точно не может ничего знать, он сам недавно вернулся, не коситься же на всех вокруг только потому, что уже третий день ни у кого из друзей не отвечают телефоны, никто из приятелей не зовет выпить, а никто из журналистов — на интервью или в эфир. Лето, мертвый сезон, вернее, самый живой и хлебный сезон в этой стране с ее чудесным климатом и всем остальным. Опять же, не стоит забывать, что весь вечер четверга сразу после освобождения из аэропорта, а по инерции и целую пятницу он снова проделывал безотказный финт с посыланием всех и каждого, кому удалось дозвониться ему по мобиле.

Само по себе ситуативное одиночество, наверное, и не напрягало бы, загвоздка заключалась именно в том, что оно было не само по себе, точно ложась в непостижимую, но оттого ничуть не менее реальную чужую схему. Могли бы, наверное, что-то объяснить Володя с Машей, но они уехали в отпуск черт-те куда, за пределы роуминга, хотелось бы знать, где такое место и с чего это вдруг издателя понесло туда в последние месяцы подготовки к осенней ярмарке. И не его одного: весь литературный мир, казалось, порасползался, попрятался по щелям. На эту киношную предфестивальную тусню Ливанов, собственно, и явился ради того, чтобы хоть кого-нибудь встретить (Оленьковский не в счет, не до такой степени, Извицкую он упустил, да и была ли она тут на самом деле?), и вот пожалуйста — Герштейн. Все нормально. Надо с ним выпить.

— Все нормально, Герштейн, — озвучил он. — Давай выпьем.

Умница Герштейн сразу разыскал где-то на столе приличный коньяк, а может, и принес с собой в своей бессменной фляжке. Выпитое придало сил, и Ливанов, прижав напоследок оставшихся актрисочек, наподдал им ускорения подальше в толпу; одна, кажется, осела в объятиях Оленьковского. Герштейн улыбался.

— Расскажи, как оно? — снова спросил он. — Удалось вам найти волшебную банановую капсулу?

От коньяку прояснилось в голове, и через пару минут запросто получилось сообразить и вспомнить, что конкретно имеется в виду. Однако; Герштейну, кажется, никто ничего не рассказывал, но он всегда умел логически мыслить и делать выводы, Ливанов оценил. Хотя из Рибера, честно говоря, конспиратор — как из Оленьковского Феллини.

— Юрка там остался, ищет. Хороший коньяк, налей еще. Банановым, Герштейн, не поможет никакая капсула, будем надеяться, она хоть Юрке поможет, если он таки ее найдет. Скажи мне лучше, тебе не кажется, что за время нашего отсутствия тут кое-что изменилось? В этой стране?

— В этой стране, Дима, так просто ничего измениться не может, — назидательно изрек Герштейн. — Чтобы нечто подобное произошло, нужно как минимум глобальное потепление. Нашего же с тобой кратковременного отсутствия, боюсь, все-таки недостаточно.

— Ты иногда бываешь прав. Даже афористичен, я бы сказал. Но у меня сложилось впечатление, будто кому-то в этой стране понадобилось мое долговременное отсутствие. Кстати, ты здесь Извицкую не видел?

— Извицкую? — удивился Герштейн. — А разве она имеет какое-то отношение к кино? Прости, Дима, я не настолько быстро и близко схожусь с женщинами, как ты, я могу не знать некоторых нюансов.

— То есть не видел?

— Нет, вроде бы не припоминаю.

Вот и допился до зеленоглазых чертей, подумал Ливанов весело, с каким-то невероятным, безбашенным облегчением. Чего, в общем-то, и добивался с самого начала, явившись сюда, все остальные причины измыслены для самообмана. Самый простой и безотказный, попсовый и действенный, свинский и спасительный выход из любой ситуации в этой стране. На момент, когда начинают мерещиться зеленые женщины, исходная ситуация попросту перестает существовать — и тем более отказывается от претензий какого-либо влияния на жизнь. Да и жизнь как таковая расползается, теряет очертания, заслоняется постепенно, словно солнечный диск во время затмения, ирреальностью, маревом, мороком. А потом я просплюсь, проснусь, окунусь в домашний снег и уеду на Соловки.

— У тебя там еще осталось, Герштейн? — Ливанов оперся на шатающийся стол, помассировал пальцами веки, навел фокус. — Мы с тобой, кажется, еще не пили сегодня за эту страну.

* * *

— А можно, я возьму подзорную трубу?

Отвернулся он на полминуты, не больше — а Лилька уже влезла на письменный стол и, совершенно не дожидаясь отцовского «можно», дергала трубу за ремешок, придерживаясь для равновесия за отогнутый завитком уголок старинной карты. На момент, когда Ливанов с молниеносной скоростью достиг стола, уголок с жалобным шуршанием остался у нее в руке, подзорная труба соскочила со стены вместе с гвоздем, а чертенок с добычей в обоих кулачках грохнулся прямиком в папины расставленные руки. Уф-ффф…

— Лилька, — сказал он слегка укоризненно. — Чем лезть, спросила бы меня. Бери бинокль, там увеличение лучше.

— А я хочу трубу. Все будут с биноклями, а я с настоящей капитанской трубой!

— Штурманской, солнышко. Там одно стекло мутное, плохо видно.

— Папа, ну можно?

— Бери, бери. Только я не виноват, если она из рюкзака торчать будет.

— Ты не виноват. И так даже прикольно.

Лилька с трубой наперевес умотала к себе, чмокнув папу напоследок куда получилось достать и взмахнув концами белого шарфа, по-авиаторски обмотанного вокруг шеи. Ливанов попытался вставить гвоздь назад в стенку — тот не держался, никогда ты не был в состоянии даже грамотно забить гвоздь, не говоря о прочих видах сугубо мужской работы. Грамотно и красиво нанизывать слова — это да, это единственное, что всегда получалось, без малейших шероховатостей и сбоев. Получится и сейчас, если поставить себе такую задачу, а почему б ее и не поставить? Словом, надо брать. Надо, надо, без вариантов.