Изменить стиль страницы

— Да, — сказал государь, — географическое положение! Вот первая основательная причина, которую я слышу, а то все говорят мне вздор. Гартман сидит верхом на конституции; Меншиков финтит. Но, — прибавил он нерешительно, — я буду иметь это в виду; я переведу туда дивизию…

Подошел ко мне, пожал мне руку и сказал:

— Прощайте, господин Фишер, благодарю вас за будущую вашу службу; я ее знаю по вашей прошедшей.

Когда я поцеловал ему плечо, он спросил меня, говорю ли я по-шведски; на ответ мой, что понимаю только шведские бумаги, — государь прибавил:

— Прошу вас говорить по-шведски, мне это нужно! — И добавил с улыбкой: — Скоро ли вы надеетесь выучиться?

— Государь! Утверждать не смею, но, говоря по-немецки и по-английски, думаю, что могу говорить через год или через два и по-шведски.

— Стало быть, через год! Смотрите же, я вас спрошу через год, — сказал государь с улыбкой и опять пожал мне руку.

Когда я вышел от государя, Шувалов смотрел на меня, как на заморского зверя. Князь Меншиков ждал меня в коридоре. Увидев меня, он вполголоса, но с жаром, спросил:

— Что же вы там делали целые три четверти часа? Это произвело впечатление! Что вы могли говорить?

— Князь, говорил император, а я не более пяти минут. Император рассказал мне о таможенном деле, и рассказал превосходно!

— Тише! Не говорите здесь; садитесь в мою карету и расскажите мне все.

В карете я все пересказал. Князь слушал меня с беспокойством и, когда я кончил, сказал:

— Любезный, вы играли большую игру!

— Может быть, что я и играл, — отвечал я, — но кажется, что не проиграл.

Князь с этим не соглашался, уверял меня, что государь мне не простит этого, и обещал в среду, при докладе, завести обо мне речь, чтобы узнать, какое впечатление осталось у государя. В среду князь сказал мне, что заводить обо мне речь не было надобности, что первые слова государя были:

— Я видел Фишера; он мне очень понравился: благородный, откровенный характер.

Меншиков оставался все-таки при том убеждении, что так нельзя противоречить государю, что то, что мне сошло благополучно, не сошло бы ему; а я допускал, что теперь, после 25-летнего царствования, князь Меншиков не мог вдруг переменить свой образ объяснений с государем, но доказывал, что если бы с самого начала своих сношений он говорил откровенно, без обиняков, то вреда не было бы.

— Вы не знаете государя, — заключил он.

— А я полагаю, что знаю его лучше, чем ваша светлость.

Дав государю слово выучиться по-шведски, я тотчас принялся за исполнение. Это казалось мне легче, чем научиться чистописанию, чтобы съездить за границу; я запасся газетами и книгами и всю зиму прилежно читал — сперва сочинения, которых содержание было мне известно, а потом, когда усвоил себе аналогию слов шведских с немецкими и английскими, перешел и к другим. Так я составил себе значительный запас слов и понимал уже без затруднения, что читал своими глазами.

Гораздо труднее было научить ухо. Самые простые фразы в устах шведа были непонятны для моего уха; я слышал звуки, замолкавшие прежде, чем слух мой умел разграничивать их. Весной сел я в коляску, взял с собой чиновника Мелартина, умевшего говорить по-немецки, пригласил его отвечать мне всегда по-шведски и отправился в Финляндию. При въезде в каждый приход являлись ко мне ленсманы; я делал им вопросы. Их шведские ответы скороговоркой отзывались в моих ушах, как шум катящихся с горы каменьев — как «в стену горох». Через неделю я начал уже слышать, где оканчивается одно слово и где начинается другое; на обратном пути я понимал уже порядочно, что мне говорили, но сам говорить не мог, потому что слова, мне нужные, прятались так глубоко в моем складе, и долго надо было рыться в памяти, чтобы отыскать их.

Господин Мелартин оказался чрезвычайно глупым: он вообразил, что моя соображательная способность стояла на уровне моей шведской диалектики, и принял на себя роль дядьки.

Финляндца понимать гораздо труднее, чем шведа; первый глотает все согласные; второй, как бы наслаждаясь гармонией своего языка, с кокетством произносит каждую букву. Швед произносит — Hvad är det (Что это?) точно так, как пишет; финляндец говорит: Waëde?

Через два месяца поехал я опять в Финляндию на месяц в сопровождении господина Хеллена — и к сроку понимал и говорил по-шведски. Это ни мне, ни государю не понадобилось.

Служба моя в статс-секретариате была необыкновенно приятна. Граф Армфельт, просвещенный, умный, добрый, редкой симпатичности; в вежливости он не уступал князю Меншикову, но в его вежливости была теплота, которой не имел Меншиков. В нем нет столько ума, как в князе Меншикове, но гораздо более сердца. Отношения наши были наилучшие. Каждое лето четыре месяца я был свободен и ездил или в деревню, или за границу. У князя Меншикова я сохранял прежние занятия, по дружбе. Различие нашего возраста сглаживалось временем. Когда я познакомился с Меншиковым, мне было 22 года, и я начинал службу, а ему за 40 лет, и он был генерал-адъютант; теперь мне было 45 лет, а ему 63; он был министр, я — товарищ министра: дружба была между нами возможна. В таком положении застал меня Восточный вопрос, разлучивший меня с князем Меншиковым.

Перед его отъездом представился неприятный случай, где Меншиков в первый раз забыл свою обыкновенную преувеличенную осторожность и поступил непростительно. В Фридрихсгаме есть финляндский кадетский корпус, содержащийся на финляндские суммы, но как военно-учебное заведение зависящий от штаба военно-учебных заведений под главным начальством цесаревича, который вместе с тем был канцлером Гельсингфорского университета. Ростовцев сочинил бумагу, совершенно достойную его купеческого происхождения. Он писал, что учителя и офицеры корпуса, получающие 300 рублей содержания за преподавание в классах, дают по 200 и 300 часовых уроков в год, следовательно, имеют от одного до полутора рублей за урок; коллеги в финляндских гимназиях получают столько же, но преподают по 150 или 200 часов, а профессора Александровского университета получают 1000 рублей и дают не более 100 уроков, т. е. имеют по 10 рублей за урок. Развесив труды на весах, как взвешивают пеньку, сало или сахарный песок, Ростовцев, с полным знанием первоначальной арифметики, вывел, сколько должны получать учителя в корпусе и сколько для сего нужно прибавить к штатной сумме.

Эту бумагу подсунул он к подписанию цесаревича, дав ей форму рескрипта финляндскому генерал-губернатору. Князь переслал ко мне это письмо при записке: «Подивитесь красноречию нового Демосфена и усильте все эти нелепости».

Я написал соображение, в котором, разобрав подробно ошибки и нелепости, сказал между прочим, что труд умственный нельзя мерить часами, что если бы это было правильно, то ротный командир должен бы был получать более содержания, чем главнокомандующий, — что низводить профессоров на степень поденщиков менее всего удобно канцлеру, защитнику и покровителю университета, что посему генерал-губернатор просит написать ему другое отношение, которое он мог бы передать в канцелярию, и просит только о прибавке суммы, с умолчанием доводов, представленных его высочеству штабом военно-учебных заведений.

Цель этой записки была объяснить партикулярно цесаревичу, в какие промахи вводит его Ростовцев, и предостеречь от впечатления, какое произведено было бы рескриптом на Финляндию и повредило бы его популярности.

Я доложил князю, что моя бумага не может иметь ни подписи, ни номера, что это не что иное как словесное объяснение, что не угодно ли ему повидаться с цесаревичем и объяснить ему изустно все, что я написал, — оставив у него записку лишь в том случае, если цесаревич, выслушав замечания князя, пожелает иметь письменное их изложение. Условились. Меншиков положил записку в белый незапечатанный конверт и поехал к наследнику. Не застав его высочества, Меншиков оставил этот пакет адъютанту, прося передать его цесаревичу.

Можно себе представить, какое действие произвело чтение этой неожиданной бумаги, без всякой предварительно разъясненной цели ее. Ростовцев, на которого бумага эта была исключительно направлена, постарался, разумеется, усилить ее колорит и объяснить ее цель по-своему. Цесаревич, по свойственной ему кротости, не рассердился, но огорчился. Он говорил Армфельту, что, душевно уважая Меншикова и всегда показывая ему свое уважение, он тем более огорчается злобною, ироническою бумагою, которую князь так бесцеремонно ему передал, даже не лично. Армфельт отвечал, что намерения со стороны князя допустить невозможно, что Фишер должен знать близко заднюю мысль и что если его высочество допустит Фишера к аудиенции, то он уверен, что недоразумение объяснится. Цесаревич отвечал: «Я не желал бы лучшего».