Постоял я , подумал. Зашёл обратно, развернулся на пороге, ну, чтоб за спиной никого. Короче, только занял позицию: глядь, а передо мной, вот здесь, на пятачке перед банькой, стоит огромный волк... И взгляд у него - человечий прямо... Смотрит на меня не мигая. Не кидается. Просто смотрит. Что тут со мной произошло - не могу описать...Будто душу из меня вынимает... Почудилось мне, будто целая вечность прошла... Тут собака заскулила. Тоненько так. Никогда не думал, что собаки так скулить могут. А глаза у волчары... зелёные какие-то.
Не знаю, как я упустил... Только не заметил я в тот момент, как исчез волк. Мгновенно исчез. Словно и не было его! Как остальные волки ушли - видел. А этого - упустил... Проходит немного времени. Слышу конский топ. Стоит передо мной всадник на коне. При нём - две лайки. Спрашивает всадник про собачку. Говорит, его это лаечка. Мол, охотник он, наказал её, побил, а она убежала. А собака под лавкой сидит, скулит, выходить не хочет...
Ну, вытащил я кое-как собачонку, отдаю ему... А он схватил её в руки, как вещь какую-то, как захрипит вдруг, - и ... перекусил ей горло-то! Клыки у мужика здоровенные такие! Кровища хлынула... Оторвал он ей голову. Кровь пьёт, чавкает. Потом остальное в кусты отшвырнул. А там - тени какие-то зашевелились. Пропала собачка... Тут же глянул на меня: вроде как молчать приказал. Я стою, как вкопанный. Совсем ошалел... И сгинул он. Будто и не было ничего... А я - как сел на лавку, так и пошевелиться не мог... Вроде - одеревенел.
Кузьмич Сидорова на смех-то поднял, конечно. Всю обратную дорогу по этому поводу балагурил. Однако, по рогам так и не врезал почему-то... Ночевать остались в деревне. Кузьмич с Витюней и шофером у своих знакомых что ли. Короче, от начальства подальше, к водовке поближе. А Михалыч с Сидоровым вдвоём в пустой избе одни остались...
Наутро Кузьмич Михалыча первым увидел. И ахнул. Стоит Михалыч на крыльце избы - весь седой, как лунь. А в избе Сидоров спит - спокойно так, сном младенца. А Михалыч мрачный весь. Говорит, всю душу из него ночью Лёха вынул: стоял у окна и выл по-волчьи. Полнолуние было.
Ну, что ж... Постояли они. Перекурили это дело. Потом «Урал» подошёл. И - поехали в город... А про случай этот Михалыч велел никому не говорить. И не ездили они больше туда . Ни на какие рекогносцировки. Ни за каким золотом...
БОЛЬНИЦА
Меня везут через весь город. Мимо одной больницы. Потом за спиной остается другая. А меня всё везут и везут куда-то в настоящей карете.
«Карета скорой помощи» - так, кажется, когда-то по своему функциональному предназначению называлась эта колымага. Доблестно обшарпанный приблизительно белого цвета Газ-21. На улице крепко морозит, однако атмосферу в салоне автомобиля трудно описать простыми словами: это не жарища, и даже не финская сауна, нет, это натуральная эсэсовская душегубка времён холокоста. Дежурный врач и водитель приоткрыли для себя окошко и дышат в него. Мне, больному, увезенному из дома в неизвестном направлении, дышать нечем. Да и незачем, наверное, поскольку на мои хилые крики о помощи никто из партайгеноссе в передней части авто не отзывается.
Мне плохо. И поэтому по большому счёту мне всё равно - куда именно меня везут: лишь бы скорее привезли. Вообще-то у меня острое пищевое отравление, но, поскольку мне этого доказать врачу-терапевту, которого я вызвал домой, не удалось, то везут меня по подозрению в кишечной инфекции в инфекционное отделение больницы. То самое отделение, где мне предстоит увидеть реальных инфекционных больных самого разного направления. И не только увидеть, но и контактировать, то есть иметь полную возможность подцепить любой «букет» заразных заболеваний.. Но пока мне всё равно, потому что мне просто плохо.
Наконец, подъехали к надписи на двери здания: «Приемный покой». Естественно, никакого покоя за ним не было да и быть не могло. Мозг мой, поверженный болезнью кишечных органов, соображал медленно и отрывочно. Зато работницы «приемного покоя» действовали молниеносно. Это напоминало блицкриг. Пока одна допрашивала меня по поводу моих ощущений, другая записывала что-то в свою «амбарную» книгу профессионально невменяемым медицинским почерком. А третья потрошила карманы моей куртки с целью изъятия у меня верхней одежды и ботинок. Наконец, конвейероприемный покой вплюнул своего клиента, раздетого и разутого, в недра здания.
Вот и палата. Кровать – прямая и жесткая, как сухой взгляд английской сиделки. Матрас – древний, облезлый и тонкий, словно простынка, - весь в безобразных недостиранных следах и разводах от конечных продуктов жизнедеятельности сотен ( или тысяч?) предыдущих пациентов.
Вскоре в палату вошла пожилая энергичная медсестра и потребовала с меня анализов продуктов уже моей жизнедеятельности. Однако, после недавнего их изобилия наступил полный кризис. По-видимому, во мне не осталось ничего лишнего. Увы, мои адские усилия на протяжении всей ночи так не принесли желаемого результата. Ровно в шесть утра в палате врубили свет, убивающий всё живое, мирно дремлющее. Мрачная медсестра в течении некоторого времени высказала мне ( в присутствии посторонних, разумеется, так как в палате я был, естественно, не единственным пациентом) всё, что она думает по поводу моего бессилия предоставить свои вещественные аргументы для анализов.
И вот надо мной совершается насилие с помощью прибора, именуемого клизмой. Результат, удовлетворяющий плотоядную старую медсестру, достигнут. Обездвиженный, в полной прострации, напоминая собой подержанное барбекю, я лежу на жестких прутьях сварной железной кровати сначала до завтрака, а потом и до самого обеда. В этот период ко мне трижды подходят люди в белых халатах и берут у меня кровь из пальцев, грубо и больно прокалывая и надрезывая их мелкими металлическими резачками.
Опрос больного, носящий явно формальный характер, бесконечен и бессмысленен: сначала участковый терапевт, потом врач скорой помощи, потом дежурная по приемному покою, затем эстафету опросов принимает дежурная по этажу, а уж после – врач, отвечающий за непосредственное лечение…
Кстати, ни в одной палате на этаже не было ни единого сидячего места (стула). В палатах вообще ничего не было кроме стареньких тумбочек и ужасно жестких кроватей. Для упрочнения их жесткости помимо прутьев решетки, красноречиво напоминающих о казематах, темницах и прочих узилищах, в пространство между прутьями на расстоянии сантиметров сорока друг от друга были приварены к кроватной раме железные трубы. Они так больно и безысходно врезались в поясницу, что от диких болей в ней возлежащим на этих спальных сооружениях часами не удавалось заснуть. А в шесть утра начиналось опять то же самое!
Зато больничное меню отличалось редкостным разнообразием и изобилием! Утром мне принесли замечательную овсяную кашу. То же самое было и в предыдущий вечер. И, ты не поверишь, дорогой друг, но я с неимоверной легкостью угадал название блюда в следующий раз! Между прочим, когда мне вручили, наконец, две старенькие тарелочки и алюминиевую ложку с разложившимися от старости зашорканными краями, я был почти счастлив.
Результаты анализов не стали известны ни через сутки, ни через двое, ни через трое, ни через четверо, ни через пятеро… Они всё-таки появились на прощание к восьмому дню моего пребывания в инфекционке. Впрочем, к тому времени никакого значения для процесса исцеления, помимо чисто информационного, то есть, как постфактум, они не имели ни для меня, ни для медперсонала. Короче, инфекции у меня не было, но доказательства тому проявились в самый последний момент, перед выходом из больницы.
На третий день меня изгнали в другую палату. Изгоняли меня ошеломляюще быстро, совершенно не давая опомниться. Так что половину вещей я даже не успел толком ни сложить, ни забрать. Новое местообитание представляло собой комнату на три койки. Комната резко отличалась от той, в которой я находился прежде. Она очень напоминала зоопарковские обезьянники. В помещении для обезьян (и для жирафов, кстати, тоже) одна из стен представляет из себя огромное смотровое окно. В него обезьян должно быть видно так, чтобы не оставалось ни одного уголочка, где бы животные были бы невидимы для зрителя. В моей новой больничной палате было такое же окно. Любой зевака, проходящий по больничному коридору, имеет полную возможность целиком лицезреть меня в любую секунду дня и ночи, включая любые интимные подробности. Бедные обезьянки! Как же им неуютно, оказывается!