Восторг в зале:

— Верно говорит, дать ему водки!

Немец смеется и радуется, как ребенок.

— Весело у вас! — говорит он.

— А у вас? — цепляюсь я.

— У нас? Весело!

— Вот и у нас тоже! — говорю я и начинаю смеяться.

Играют блюз, спокойный, медленный. Немец встает и кланяется Анке. Она вдруг краснеет, вставая, задевает меня взглядом, но опускает глаза и уходит в толпу танцующих, уже заслоненная рослой фигурой немца.

Я остался один, выпил две рюмки и время от времени смотрел на танцующих; немец был самый высокий, голова его покачивалась над сопящей толпой, улыбающееся лицо, загорелое, с белоснежными зубами, ритмично покачивалось из стороны в сторону, будто отрезанное от туловища и подвешенное в пустоте. Анки вовсе не было видно, кажется, раз только мелькнула прядь ее волос, но это могли быть волосы совсем другой женщины.

Одну руку он положил на Анкину руку, другую — на мою. От него шел крутой, плотский жар. Он сказал:

— Любите друг друга. Это хорошо. Это очень хорошо. Ничто на свете не значит так много, как любовь. Я хотел бы, чтобы вам…

— Откуда вы знаете, — перебил я, — что мы любим друг друга?

— Это мне по секрету сказала пани Анка. Но я не сохраняю таких тайн. Любовь не должна быть тайной. Ее нужно высоко нести над собой, как знамя. Так говорят поэты, и так говорят люди пожилые, опытные, которые многое повидали. И так говорю я. Я хотел бы, чтобы вам…

— Вы вовсе не старый, — засмеялась Анка. — Значит, тогда вы поэт?

— Нет, — ответил он. — Я простой человек, но в жизни многое видел. Так вот, я хотел бы, чтобы вам…

— Расскажите что-нибудь о себе, — сказала умильно Анка и положила свою ладонь на его руку, так как он все еще не отпускал нас.

— Человек вообще-то всегда и исключительно говорит о себе, — сказал он, мягко выпустив наши руки, коротко пожав их на прощанье, и закурил сигарету.

Анка, не спрашивая, потянулась к его пачке.

— О, виноват, — сказал он.

— Ничего. Откуда же вы знаете польский?

Он сперва дал ей прикурить, потом сам глубоко затянулся и, выпуская дым, ответил:

— Я родился в селении Шварцштейн. Это очень старая деревня. Там когда-то была священная роща пруссов, а на месте ее крестоносцы построили небольшую готическую церковку. Тогда дьявол страшно рассердился, схватил огромный черный камень и бегом побежал с ним, чтобы разрушить церковь. Но прежде чем он успел подбежать, запели утренние петухи, и дьявол бросил камень в лес. От этого черного камня и возникло название деревни — Шварцштейн.

Мы внимательно слушали его сквозь винные пары, потому что он говорил полуироническим-полусказочным тоном, будто старое предание рассказывал.

— Это очень красивая легенда, — сказала Анка. — Но откуда польский язык?

— Дьявола вообще очень привлекал Шварцштейн, — продолжал он. — Еще в девятнадцатом веке в церкви висели подковы как доказательство других бесовских козней. Как гласит предание, жила в Эйхмедиене корчмарка, обманывавшая своих клиентов. Едва начинался спор, она обычно призывала в свидетели дьявола. И вот как-то он примчался на ее зов и в наказание превратил ее в коня. Превратил и помчал на этом коне к кузнецу в Шварцштейн, чтобы подковать своего скакуна. Когда в кузнице конь заговорил человеческим голосом, перепуганный кузнец бросил инструмент, но дьявол заставил его продолжать свое дело. Подковывали заколдованную корчмарку до самой полуночи, а когда запел петух, волшебство перестало действовать, и конь опять превратился в человека. Разгневанный дьявол в сердцах ударил корчмарку, которая из-за этого скончалась спустя полгода. А выкованные для нее подковы повесили в церкви.

Он глубоко затянулся, довольный своим рассказом.

Анка вежливо улыбнулась, но явно чувствовала, что он над нею подтрунивает.

— Так этот самый дьявол и научил вас польскому? — спросила она с издевкой.

— Признаюсь, что лично я не имел чести знать того самого дьявола, хотя со многими другими и познакомился… И жаль. А Шварцштейн, простите, находится возле самой ставки. Теперь он называется Черники. А Эйхмедиен — это Накомяды, несколько километров отсюда. Дьяволу не пришлось долго гарцевать на заколдованной корчмарке. А что касается камня, который упал в лес…

Нас прямо-таки тряхнуло от изумления.

— Так вы тут родились? — воскликнули мы одновременно.

— Да, — ответил он спокойно. — Камень упал в лес возле Гёрлиц, который сейчас должен называться скорее Погожельский или Сгожельский, но уж никак не Герложский… Так или иначе, это тот самый лес, в котором мы сейчас находимся, тот самый, который так надежно укрыл эту огромную ставку.

Сейчас светит солнце, и земля, набухшая зеленью, тяжело курится, воздух такой гнетущий, что думать невозможно, но я должен продумать все до конца, как и тогда, приближается конец, к счастью, трудно предположить, чтобы что-то длилось вечно. Сейчас я совершу погребение, с отвращением закопав, словно падаль, свой позор, а потом пройдусь немного по всей этой огромной штаб-квартире, и если не будет людей, то присяду где-нибудь на обломке бетона и сыграю «Лили Марлен», ведь я и это умею играть, красиво и с чувством, но, наверно, скоро хлынет дождь, дороги между бункерами осклизнут от грязи, нанесенной за это время на потрескавшийся, выщербленный бетон, так что к чему обувку портить, лучше отправиться восвояси, в свою жизнь.

Это было давно, никто уже об этом не помнит, ни Анка, ни тот немец, который вообще-то дал Анке визитную карточку, скользкую, с красивой надписью, но я эту карточку изодрал в клочки и расшвырял по измятому мху, в лесу, на том месте, откуда началось

ВОЗВРАЩЕНИЕ,

и никто не знает, как этого немца звали и был ли он вообще.

А ведь он был. Танцевал с Анкой, а я сидел за столиком, напившийся за его счет, отравленный насквозь. Он делал разные мины и жесты, как наилучший в мире актер. Он смеялся, показывая свою силу. Он там был и жил, и никогда уже этому не помешаешь, потому что факт — он факт и есть, а в жизни считаются только с фактами.

Он рассказывал про свою жизнь.

— Надо ценить любовь, дорогая Анка, и вы, молодой человек, — говорил он, пожимая нам руки, — только любовь чего-то стоит. Мне хотелось бы, чтобы вы были счастливы. Я не очень хорошо разбираюсь, какие возможности для достижения счастья имеются в вашей стране, потому что в нашей они неограниченны. Но только сейчас. Раньше бывало тяжело, у меня, например, первая половина жизни была исполнена горечи, и только во второй осуществляются мои мечты. Первая половина жизни связана с этим краем, где я родился, вырос и страдал. У меня был приятель, его звали Ганс…

— У немцев приятелей всегда зовут Ганс или Фриц, — сказала Анка, уже крепко набравшаяся. — Почему?

Но он не обратил на это внимания и как-то очень быстро рассказал нам свою жизнь, вернее, рассказал о первой ее части, самой трагической. Это тоже была ошибка, что я попался на эту удочку. Вот что он рассказал:

— Мы ходили в одну школу, в одну гимназию. Ганс был приверженцем Гитлера, а меня политика не интересовала. И как-то я из мальчишеского духа, противоречия отпустил несколько язвительных замечаний по адресу фюрера. Ночью за мной пришли молодые эсэсовцы, новые друзья Ганса. Я угодил за решетку маленькой тюрьмы в Растенбурге, а потом меня перевезли сюда, на строительство ставки. Я был одним из тысяч невольников, возводящих этот памятник. Работал я с год. Ганс был командиром отряда, который караулил нашу группу. Я видел его ежедневно. Но мы не обмолвились ни единым словом, хотя на других заключенных он кричал и всячески к ним придирался. Сам он ни в кого не стрелял и не приказывал расстреливать, хотя, я думаю, он должен был знать обо всем, что творят его подчиненные. А они пристреливали ослабевших узников, которые не выполняли положенной нормы, и закапывали трупы почти там же, где они падали. Больше всего народу погибло при прокладке телефонной линии, если кабели откопать, то прямо на них увидите скелеты. Завтра я покажу вам места, где они лежат, я запомнил их навсегда. Так оно и продолжалось — работа и смерть. Несколько раз вокруг меня сменились люди, целые группы погибали, а я оставался в живых. Я знаю, что обязан этим Гансу. Вообще-то он был очень хороший парень.