Странная она - Анна Валерьевна, словно на матричном принтере распечатанная. И даже больше - походит она на прозаический текст средней плотности, кеглем двенадцатым набранный. Она и видит во всем в первую очередь текст. Заиграет, к примеру, песня по радио, и она оживет, если текст дурной - станет фыркать, хорошую строчку отметит, а заиграет иностранное что, или инструменталка - Анна Валерьевна сразу угасла. И вот смотрит она сейчас на дерево, а мне уж и кажется, что это дерево у нее на литеры распалось. И губы на вкус наверняка горькие, и сейчас вот эту горчинку облизывает.

- Знаете, что мне показалось? - это Анна, горькими губами.

- Расскажите, пожалуйста.

- Тропинка эта... Будто сквер и аллея... И мы прохаживаемся по аллее, а там за мостиком, пансионат для престарелых... Скоро время ужина...

- Мда... И мы, выходит, аппетит нагуливаем. Врач прописал свежего воздуха.

Я выдохнул в небо и совсем уж по-стариковски стал в него пялиться. Анна взяла меня под руку.

- Ох...

- Правы вы, сто раз правы...

Шаркая сапогами, мы углублялись под своды тополей.

- Откуда, Анна Валерьевна? Старость-то душевная... Смешны же мы со стороны, поди.

- То-то и оно.

- Как так получается? Вот Лелька... я б женился на ней, если бы под рукой была постоянно. А то, пока есть, любишь вроде, бредишь, а как уедет в свою пропастину, словно и не было человека. Пусто. И, слава Богу, вроде...

- Не любовь это, а, м-м, стремление любить. В такую игру приятно поиграть иногда. А Леля за вас бы и не пошла...

- Ну так и с ненавистью тоже. Была у меня тут одна. Катя-Катерина. Да ты ее и видела... Теперь-то я съехал с отчего дома, не знает, где я, а раньше все ходила, сцены устраивала. Любовь у нее. И втемяшилось, подай ей ребенка, воспитаю, ничего не предъявлю. Не меня, так хоть моих генов подай ей. А я не хочу размножаться вот так, даже и без обязанностей. От насилия этого, у-у, как я злобствовал, какую ехидну она из меня наружу вытащила. Я побил ее даже легонько, а ведь никого не бил... И как уж я ее презирал, да ненавидел, а оставила в покое, все сразу и позабылось, и если встречу вдруг, опять пущу... Тут главное, чтоб не надоедали, чтоб покой был... Ну а если гора не идет к Магомету, так пошла она на хер, такая гора. Вот как выходит. Инерция одна, никаких движений самоличных в душе.

- Грустно... - упавшим голосом сказала Анна и потупила взгляд.

- А мне сдается, это и не старость души. Души просто нет. Умерла. Душежелудок один... Душекишечник. Не насытишься же ты куском колбасы, чтоб до гроба сытость в тебе потом. Так и с людьми. То сытно, то голодно, то приедается.

Мы закурили в молчании. Остались лишь вздохи, да специфический звук из Аниной гортани - кх-кх-кх - когда она пыталась пустить дым кольцами.

Впереди лежала черная разлапистая коряга.

- Сейчас присядем, и я вам почитаю, смотрите, - она извлекла из сумки свежий черный томик, еще и ценник неотшкрябан.

- Купила опять?

- Ага. 140 рублей. Мама меня чуть не прикончила.

- Зря не прикончила. Экая роскошь. А обещанный портвейн полгода зажимаешь.

- Я поставлю, честное слово... садись.

Она умостилась в одной из развилок коряги, я воздержался - солнце катилось к горизонту, холодало, пожалел простату, да и кора могла повытягивать петли из брюк, просто присел на корточки рядом.

- Слушай, вот...

Это был Бродский. «Возвратиться сюда через много лет...»

<...>

 
- Ну как?

Я встал, заметил, что в левой коленке намечается что-то вроде ревматизма.

- Это про Одиссея? Не знаю... Напоминает... в школе шуточный стишок ходил, помнишь? Как там... У лукоморья дуб спилили, златую цепь снесли в ломбард... Кот ученый повесился... что ли... а русалки не то на панель двинули, не то с лотка торговать... и в том же духе... Не помню толком... А конца я не разобрал...

- М-м... Вот, смотри, приплыл он и видит, все в руинах, и жена его всем дала, и все отвернулись. Но на самом деле не так это. Он ходит, как зачарованный и не видит правды! А Пенелопа, как и прежде, верна, но у него колдовская пелена на глазах, он проваливается глубже и глубже в дурное видение!.. Он так долго пребывал в идеальности океанских вод, что теперь земля для него просто кусок грязи.

Я снова уставился в небо. Ныло во мне как-то. Зудело и ныло до тошноты от этого предвесеннего духа. Хотелось поступков, поступков, строить миф, его золотой храм, и чтобы обернулись люди и увидели... Я открыл рот и попытался набрать полную грудь воздуха - не удалось. Я буквально отхватил зубами кусок этого неба... и опять вдох был не полным. Заныло сердце. Аня вскоре заерзала на коряге, в очередной раз доставая сигареты. Закурила, дала мне. Я смиренно затянулся.

- Я ведь, Андрей Борисович, когда-то Бога живого чувствовала... Пришла в церковь и вот он. Настоящий! Так сохранить хотелось чувство это ... А оно угасло, как все угасает. Я и церкви теперь боюсь, говорят ведь, Бог во всем сущем, и тут, значит, и тут, а я вижу, что не тут и не тут. В мире столько всего, в чем Бога нет, Бога живого... И страшно после этого в церковь, последнее пристанище... последняя надежда... а вдруг и там... Ну и не зря, кстати, боялась...

Анна недолго помолчала.

- Ненавижу его.

- Кого его?

- Нашего Гореньку Андреева. Дурак он.

- Что вы так на Гореньку, Анна Валерьевна? Он вроде духовного отца вам приходился...

- Ну да, естественно! Духовный отец, духовный лидер молодежи! - Анна вскочила с коряги. - Ослом он был. Сволочь и предатель. Как он мог предать меня. Нас. Сначала вытянул душу, оттрахал в нее, заставил поверить. До него же я смеяться умела, у меня Бог был... Это он научил меня быть такой. А сам в петлю скакнул! Плевать ему было на нас. Метакультура, потусторонники. Только словами и разбрасывался... Да и слова-то какие дурацкие... Это же как раз про него стихотворение, у него пелена на глазах, он видит каких-то черно-белых химер, а что есть под носом живого, настоящего, теплого, не видит! Колдовство какое-то.

- А теперь вроде оправдать его пытаетесь...

- Нет, не его... Ему что... Ему бы только проще, если бы потоп мировой смыл нас всех, и стояла бы океанская вода, чистенькая и идеальнаяЕ Пенелопу, оболганную, незаслуженно страдающую. Я о ней писать буду.

- Пиши… - а потом мне захотелось нас приободрить. - Писать надо. Бог с ним, с Горькой. Мы сами можем. Мы вот тлеем, теплимся, но не гаснем же. Поедешь летом поступать. Я - доучиваться. Мы еще и выпьем с тобой на гонорар от своих книг, и критики в толстом журнале про нас чего скажут. Писать только надо... Я понимаю, здесь и снобство мое, конечно, и раздутые амбиции, но ведь и чистое еще что-то здесь. А Кора, Тать? Нас не так уж и мало, да будь все как Кора, как Тать, золотой век бы уже наступил. А они, эти люди, есть. И будем мы строить с ними храм неокультуры... Смешно, конечно, звучит...

- Не смешно. - Отрезала Анна, подобрала сумку и понуро двинулась в обратный путь, вслед кровавому закату.

16. Кора

Оказалось, что Кора работает секретарем в здешнем союзе писателей: забирает почту, печатает и разносит разные ходатайства и приглашения. Здание стоит на главном проспекте. Я не сразу нашел скромную дверь, притаившуюся среди прочих - магазинных, с парадными лестницами и цветастой отделкой. За темным, забитым списанной мебелью коридором открывается светлая комната с кушеткой и портретами местных писателей на стенах. В центре - стол, и за ним Кора. Все старо и пахнет соответствующе, но по-домашнему уютно. Зеленые, вздувшиеся пузырями обои, красный кожзам на кушетке разошелся, показывая желтую мякоть нутра, старая, даже не электрическая печатная машинка на заваленном бумагой столе, и рядом скворчит кофейник в коричневых каплях на мутно блестящих боках, и, конечно, полки с книгами, журналами. Все в паутинке дремоты, вяжущей движенья и звуки, в теплости умиротворенной. И в центре дремотного царства - Кора. Блестит спица - у Коры вязание, она его тихонько распускает, тянет белую пушистую нитку, присмотрится на вязание сквозь очки и снова тянет. А я присматриваюсь к Коре.