Человек двадцать солдат бегом окружили лагерь, нацелили упертые в живот автоматы на толпу пленных. Двое принесли лопаты. Беглецов заставили рыть яму. Толстяк эсэсовец, осмотрев с брезгливой миной трупы у проволоки, что-то приказал коменданту.
Размахивая суковатой дубиной, по лагерю заметался долговязый полицай.
— Строиться! Строиться! Становись! — Голос его срывался на фальцет, на шее вздулись синие жилы. — Равня-а-а-айсь! Смирна-а-а!
Мы построились лицом к проволоке. За нею, просунув пальцы рук за ремень, натянутый на животе, как на бочке обруч, вдоль строя медленно прошелся эсэсовец, пытливо всматриваясь в лица угрюмо молчавших людей.
— Мы не будем с вами миндальничать. За побег — смерть. — Полицай переводил, изогнувшись в дугу. — Сегодняшний побег не только побег солдата. Каждый бежавший солдат — большевик!
Эсэсовец от натуги покраснел.
— Мы не дадим распространяться большевистской чуме. Сейчас поймали троих. К вечеру поймаем остальных. Эти люди сейчас будут расстреляны. Это ожидает каждого, кто осмелится бежать из лагеря.
На краю ямы вырастал бугорок сырого чернозема.
Через несколько минут на него поставили беглецов. Эсэсовец махнул рукой в перчатке. От длинной очереди воздух раскололся на тысячи грохочущих кусков. Строй качнулся, будто пули прошлись по его большому напряженному телу. По рядам пронесся приглушенный стон.
— Запомните! Так будет с каждым из вас! — уже от себя прокричал посеревший полицай. — Разойдись!
К вечеру следующего дня подали эшелон. Пленных построили, отсчитали по двенадцать пятерок и повели на погрузку, сохраняя интервалы между группами. Нас ждали «телятники». Казалось невероятным, что в маленькие двухосные вагончики немцы собираются втиснуть по шестьдесят человек. Но втиснули. Приклады помогли.
Громко провизжав блоками, закрылись двери.
Ночью было еще терпимо. Но днем от крыши несло жаром раскаленной духовки. Воздух, спертый и густой, стоял в вагоне неподвижно, обволакивал потные тела точно клейкой горячей простыней.
Эшелон отправили из Тарановки только через сутки.
На остановках пленные пытались просунуть сквозь проволочную сетку пустую флягу и просили, умоляли часового:
— Гер постен, васер… Васер…
Немец безучастно прохаживался вдоль вагона. Иногда, когда ему особенно надоедало это тягучее «ва-а-асер», бросался к вагону, что-то бешено рычал и нацеливал в окошко вагона дуло автомата.
Минуты растянулись в часы, день — в год.
На ходу перестукивались колеса, перекатывались по спинам стальных километров. В вагон залетал чуть заметный ветерок. И когда колеса стучали безостановочно и долго, в глубине души теплилась надежда на скорый конец пути.
На второй день жажда стала непереносимой. Совсем закрывая доступ воздуху, в окнах беспрерывно торчали головы. На стоянках стонали-плакали охрипшие голоса.
— Ва-а-асер… Ва-а-асер…
За стеной однообразно тягуче пиликала губная гармошка. Часовой уж не сходил с тормозной площадки, и мольбы пленных пролетали мимо него в бесконечную раскаленную степь.
Стоянки не было долго. Доктор снял с шеи медальон, близоруко всматривался в раскрытые крохотные створки. Потом выковырнул ногтем фотографии, уйдя думами куда-то очень далеко от нашего вонючего вагона, молча пересыпал в ладонях тонкую вязь золотой цепочки.
На очередной стоянке он подошел к окну. Магический блеск золота купил внимание часового. Начался торг. Позже, наблюдая за фашистскими солдатами, я убедился в полной их продажности. Они никогда ничего не делали из добрых побуждений, но если рассчитывали на вознаграждение и ничем не рисковали — могли сделать многое.
Так и случилось. Доктор опустил на ремне две фляги; спустя несколько минут поднял их наполненные свежей водой, стекавшей по почерневшему сукну чехла.
— Это больным и особенно слабым, — Андрей Николаевич протянул флягу в лес жадно протянутых рук. — А это мне и раненым. — Вторую флягу он бережно поставил в угол. — Часовой говорит, что он может дать воды еще… Если ему заплатят.
Четвертый день пути. На одной из станций мы стояли очень долго. Из окошка вагона виднелись разбитые станционные постройки. За ними в легкой знойной дымке маячили силуэты раскинувшегося города. Жизнь кругом будто замерла. Только одуревший от скуки часовой время от времени надоедливо пиликал на губной гармошке.
В вагоне тоже тихо. У стенки — несколько трупов, сложенных друг на друга. Рядом с ними в беспамятстве метался белобрысый парень, скрипел зубами, мычал, таращил налитые кровью глаза. Связанный по рукам и ногам, он корчился в конвульсиях. Широкая грудь с хрипом выталкивала булькающий воздух. Вокруг разлетались пузырьки розовой пены.
Остальные пленные сбились во второй половине вагона. Воздух превратился в густой зловонный смрад гниющих трупов и человеческих испражнений.
После длительной стоянки поезд дернулся и, словно спотыкаясь, прошел еще два-три километра. Остановился. Послышались громкие голоса команды, визг открываемых дверей.
— Лос! Раус!
Наконец-то приехали! Брезгливо морщась, солдаты лазили в вагоны, выбрасывали из них полуживых людей. У многих не было сил подняться. Таких добивали прямо на дорожном полотне.
Ноги с трудом выносили тяжесть тела. Свежий воздух кружил голову. Пленные держались друг за друга и не верили в реальность твердой почвы под непослушными, ватными ногами.
Нас вновь построили пятерками, пересчитали, и колонна, уменьшенная переездом на добрую четверть, двинулась к лагерю.
Впереди показались большие кирпичные дома, надежно огороженные рядами колючей проволоки. У входа пестрела полосатая будка и такой же черно-белый полосатый шлагбаум.
Раненых увели в лазарет. В длинном коридоре и больших комнатах, похожих на школьные классы, на полу лежали вповалку больные. Большинство их походило на скелеты, обтянутые грязно-желтым пергаментом. Казалось, что мы попали в мертвецкую.
Но это только поначалу. С нашим приходом «мертвецы» ожили, зашевелились, сдвинулись вокруг нас в кружок.
Люди с жадностью расспрашивали и слушали все, что мы рассказывали, хотя «новости» были месячной давности. Жарко заблестели глаза «доходяг», узнавших о поражении немцев под Москвой, о зимнем прорыве на Лозовую, о стабилизации линии фронта до весны 1942 года. Рассказ же об окружении под Харьковом вызвал на лицах слушателей выражение большой душевной муки.
Постепенно разговор перешел на лагерные темы. Мы не могли поверить тому, что пришлось пережить в Проскурове пленным в течение первого военного года. Но рассказы были такие бесхитростные, а вид людей такой необычно жалкий и пугающий, что мы перестали сомневаться и, поверив раз, уже верили всему, что нам рассказывали.
Немцы заняли Проскуров в первые недели войны. Старый маленький пригород Раков, находившийся за городом, оказался подходящим местом для лагеря военнопленных. Фашисты огородили его колючей изгородью. К моменту нашего приезда через лагерь прошли 60 тысяч пленных. Из них 47 тысяч отправлены за проволоку в огромные братские могилы.
Лагерный рацион состоял из 200 граммов гречишного хлеба, замешанного на прелой ржаной муке, и литра баланды — варева из свекольной ботвы и немытой гнилой картошки.
Голод, болезни, разнузданный произвол…
После раздачи пищи на дворе блока оставались десятки трупов. За «особые заслуги» дозволялось вылизать бачок после раздачи баланды. Одежда шевелилась от паразитов. Зимой разразилась эпидемия сыпного тифа. В окнах не было стекол, печи не топились. Ежедневно из казарм выбрасывали сотни погибших. Их не выносили, а просто выталкивали через окна на грязный снег, густо покрытый шлепками нечистот.
За беседой незаметно подошло время раздачи пищи.
На четверых нам дали буханочку хлеба величиной с два кулака. Один из четверки жадно ухватил ее, прижал к засаленным до блеска лохмотьям. Покопавшись, он вытащил тряпицу, какие-то деревянные палочки, связанные нитками, и похожую на нож железку. Бережно разрезав буханочку на четыре пайка, он прицеливался, уравнивал, потом воткнул в куски колышки, поднял над полом: взвешивал. Путем сравнения пайки вывешивались с аптечной точностью.