Луначарскому хорошо запомнились проникновенные слова Дзержинского:
— Я пришел к этому выводу, исходя из двух соображений. Во-первых, это же ужасное бедствие! Ведь когда смотришь на детей, так не можешь не думать — все для них! Плоды революции не нам, а им! А между тем, сколько их искалечено борьбой и нуждой. Тут надо прямо-таки броситься на помощь, как если бы мы видели утопающих детей. Одному Наркомпросу справиться не под силу. Нужна широкая помощь всей советской общественности…
И вот через полгода Дзержинский снова сидит у него в кабинете, как всегда подтянутый, серьезный, горящий внутренним огнем, и снова его волнует вопрос о судьбах детей, на этот раз детей железнодорожников.
Для участия в разговоре с Дзержинским Луначарский пригласил некоторых членов коллегии и сотрудников Наркомпроса. Большинство из них знало, о чем пойдет речь, и заранее было настроено против предложения НКПС о передаче станционных школ в ведение транспорта.
Особенно горячилась заведующая одним из отделов Наркомпроса, уже немолодая женщина с мужеподобным лицом и стрижеными волосами. Она непрерывно курила и, несмотря на то, что в кабинете было душно, не снимала с плеч кожаной куртки.
Попросив у Луначарского слова, она стала резко возражать Дзержинскому и назидательным тоном поучать, что методическое руководство образованием должно быть строго централизовано. Нельзя разбазаривать школы по ведомствам и поэтому никто не позволит железнодорожникам разбивать на куски единое целое — народное просвещение.
Дзержинский вспыхнул. На его бледном лице от волнения выступил румянец, но он не бросил ни одной реплики.
— Разрешите ответить? — обратился Дзержинский к Луначарскому.
— Я не ведомственник, и вам не советую быть им, — горячо говорил он и его взволнованные слова торопливо, как волны, в бурю, накрывали друг друга. — Руководство? Пожалуйста! Обеспечьте за собой руководство полностью. Напишите какой хотите устав. Готов подписать не глядя! Вам просвещенцам и книги в руки. Но администрировать и финансировать дайте нам. В чем дело? Мы можем прибавлять какие-то гроши к каждому билету. И вот возможность учить десятки тысяч детей, учить может быть немного лучше, чем остальных…
— Привилегию детям железнодорожников? И вы хотите, чтобы Наркомпрос поддержал это? — запальчиво вопрошала заведующая отделом.
— Да, привилегию. Или вы хотите непременно сдернуть детей транспортников до той нищеты в деле образования, в которой сейчас вынуждены барахтаться ваши школы? Ведь мы же, НКПС, общий уровень школ поднять не можем? Эти наши деньги мы вам отдать на все дело образования не можем? Зачем же вы хотите помешать, чтобы дети рабочих хоть одной категории имели эту, скажем, «привилегию» — учиться немножко лучше? Я знаю, что придет время и это совсем не нужно будет…
Луначарский слушал Дзержинского и думал:
— «Какая неповторимая личность! С какой огневой убежденностью отстаивает он свои мысли, с какой страстностью стремится убрать с дороги ведомственную волокиту! Как не жалеет он себя, как щедро отдает заботе о детях, особенно волнующей его, свои силы, свое сердце…».
А Феликс Эдмундович уже произносил заключительные слова:
— Я вовсе не сепаратист. Только, знакомясь с этим делом, я увидел, что многочисленная группа детворы из-за ведомственной распри может пострадать в своем обучении. А этого нельзя. Что хотите, какие хотите условия, только без вреда для самих детей…
Выступать после Дзержинского желающих не нашлось. В заключительном слове Луначарский горячо поддержал его. А через два месяца в газете «Гудок» появились первые сообщения о том, что началась передача станционных школ из ведения Наркомпроса железнодорожникам.
В это утро Дзержинский проснулся на рассвете. Он пытался вновь уснуть, но безрезультатно.
Феликс Эдмундович оделся, прошел на кухню, взял чайник и направился в кубовую за кипятком. Затем выпил сталакан чаю с бутербродом и тихо, чтобы не разбудить жену и сына, вызвал по телефону машину.
Утро выдалось холодное, облачное. А Дзержинский был одет по-летнему. Полной грудью вдохнул он свежий воздух и, сняв белую фуражку, подставил голову ветерку.
Часы показывали ровно шесть, когда он открыл дверь главного подъезда НКПС. Увидев наркома в такую рань, вахтер встретил его удивленным взглядом, вытянулся и откозырял.
Феликс Эдмундович углубился в чтение материалов, подготовленных финансово-экономическим управлением. Немало ночных часов потратил он на то, чтобы вникнуть в финансовые проблемы транспорта.
Вот какие-то итоговые данные на одной из страниц показались ему сомнительными. Открыв дверцу в тумбе стола, он вынул арифмометр и стал подсчитывать итог. Так и есть — обнаружилась большая ошибка. Видимо, машинистка, перепечатывая с оригинала, поставила не ту цифру. Но и финансисты хороши, дают наркому на подпись докладную записку в СТО, не сверив цифры с оригиналом. Безответственность!
Хорошо, что Маша, молоденькая сотрудница из финансового управления, показала, как пользоваться арифмометром. Она очень робела учить народного комиссара, а вот сам нарком не стеснялся под ее диктовку выполнять четыре действия арифметики. Немудреная техника, но полезная вещь — облегчает и ускоряет подсчеты…
Подписав докладную записку, Феликс Эдмундович решил эти материалы сложить в отдельную папку. Он позвонил секретарю. Никто не пришел. «Да, ведь еще нет девяти часов», — вспомнил нарком и направился в приемную, чтобы найти папку в секретарском шкафу.
Открыв дверь, он неожиданно увидел сидевшего на стуле пожилого железнодорожника в поношенной, но аккуратно выглаженной форме. На коленях у него лежал деревянный чемоданчик с домашней снедью. Видимо, собирался завтракать.
Когда Дзержинский вошел, железнодорожник вскочил со стула и смущенный держал в руках раскрытый сундучок.
— Здравствуйте, товарищ, — сказал нарком и подошел к нему. — Садитесь, садитесь, продолжайте завтракать, — и невольно глянул внутрь чемоданчика.
На чистой холщевой тряпице лежали буханка домашнего хлеба, бутылка молока, несколько яиц и кусок свиного сала.
«Недурно, — подумал Дзержинский. — Ни один наш нарком так не завтракает. Видимо — это путеец, имеет свое хозяйство, а вот наши мастеровые — голодают…»
— К кому вы приехали? — спросил он продолжавшего стоять железнодорожника, успевшего закрыть и поставить на пол чемоданчик.
— К наркому путей сообщения. Я на его имя прошение писал.
— К наркому? Заходите, поговорим…
Путеец вошел в кабинет и робко сел в кресло.
— Откуда вы? Как фамилия?
— Зайцев, артельный староста со станции Коренево.
— Зайцев? Помню, помню — мне докладывали о вашем заявлении. Вас как будто уволили с работы, вот только не припомню за что…
— За сход с рельсов резервного паровоза… Первое происшествие на моем участке за 25 лет… Шпалы гнилые, скрепления не держатся… Да где их взять? Пять лет не получаем, ходим по путям да собираем старые болты и гайки…
— Значит вы ни в чем не виноваты?
— Виноват, не досмотрел…
— Вас, конечно, правильно уволили. Хорошо, что паровоз резервом шел, а если бы с поездом?
— Виноват… Первый раз за 25 лет…
— Вот это мы и учли. Я приказал наложить на вас строгое взыскание и восстановить на работе. Разве вам об этом не сообщили?
— Никак нет. Благодарю за снисхождение…
— А теперь расскажите, как у вас живут путейцы?
— По нонешним временам, товарищ комиссар, живут, сказал бы, ничего себе, самостоятельно… В полосе отчуждения огород имеем, некоторые там даже хлеб сеют, сенокос нам дают, держу корову, двух поросят, куры есть. Возни, конечно, с ними много, зато можно сказать, сыты, не так, как деповские живут…
— Вы, вероятно, все время своему хозяйству уделяете, вот у вас и крушение случилось…
— Виноват, больше такого не будет.
В это время приоткрылась дверь кабинета и заглянул растерянный секретарь.
— Извините, Феликс Эдмундович. Я не думал, что вы так рано приедете…