— А для чего «дорога цветов», Николай Павлович?

— Это гостиничный коридор…

— А оркестр не будет отвлекать зрителей? Они же на него будут смотреть. Это не помешает играть, Николай Павлович?

— Борис Никитич, здесь дамы, а то бы я сказал: помните, что плохому танцору мешает? Ну а теперь — по местам. Пресс-конференция закончена… Вы роли, надеюсь, знаете?

— Более или менее, Николай Павлович.

— Пора знать, премьера на носу! В декабре сдача.

— А успеем, Николай Павлович?

— Должны успеть. Ну хватит! Место! Место!

Еще вчера актеры Кириллов, Толмазов, Ханов на репетиции Дудина небрежно перекидывались репликами текста, который держали в руках, глядя на него сквозь очки, бормотали его, подшучивали друг над другом, важничали:

— Тут ваша реплика, Григорий Палыч.

— Извините, только после вас, Борис Никитич.

— Нет уж, облагодетельствуйте вы, голубчик, драматург решил, что сначала ваша очередь.

— Ах, извините, вы правы, мастер… Прошу прощения, не разглядел. Очки подвели…

— Стареете, Григорий Палыч.

— Да и вы не молодеете, Борис Никитич..

И т. д., пока не басил Ханов:

— Товарищи, ну давайте дальше, а то опять до меня не дойдем.

Это было вчера утром, а сегодня после команды Охлопкова «По местам! Начали!», как ни в чем не бывало, вышли на лобное место и стали репетировать на полную катушку, беспрекословно выполняя мизансцены, которые тут же импровизировал Охлопков.

А на импровизации Охлопков был мастер! Настал его час! Все этому способствовало, все компоненты были в порядке: необычная, им придуманная выгородка, свет, оркестр на сцене, музыка Листа из «Тассо». На репетицию вызваны все актеры, оба состава; в боевой готовности все цеха; пришедшие в голову фантазии беспрекословно реализуются. В зале по крайней мере половина труппы и много посторонних, пришедших посмотреть репетицию Охлопкова. Словом, почти как у Мейерхольда, публичная репетиция, только что билеты на нее, как было там, не продавались.

Охлопков сидит поначалу в зале за режиссерским столиком, перед ним стакан чая и микрофон, по которому он отдает распоряжения и делает замечания актерам тихим-тихим хрипловатым голосом, с интонациями, только ему присущими, которые запоминаются почти всеми, кто его знал, на всю оставшуюся жизнь. Он сперва берет на себя труд просмотреть сцену, как бы коряво она ни игралась растерянными артистами, — а те болтаются по помосту, как «цветы в проруби», еще не зная ни мизансцен, ни режиссерских задач, но сами остановиться не смеют и прут по тексту до конца сцены. Потом длинная пауза. Тишина. И Охлопков тихо, почти шепотом, толстыми губами в микрофон:

— Григорий Палыч, Боря, все это хорошо, очень хорошо. Владимир Федорович молодец…

— Стараюсь, Николай Павлович, — скромно говорит сидящий рядом с Охлопковым Дудин, но не знает, что за этим последует.

— Хорошо-то хорошо, но не выразительно, — продолжает уже громче, не по микрофону, Охлопков. Он медленно поднимается и так же медленно идет на сцену, продолжая что-то обдумывать. Все взгляды обращены к нему. Начинается то, из-за чего в зале и собрались любопытные: охлопковский показ. Он возникает не сразу. Сначала Охлопков что-то скажет игравшим — мы этого не услышим, но поймем по их лицам и жестам, что он успокаивает, чтобы собрать их внимание. Потом еще помолчит, побродит по сцене, скажет спокойным голосом осветителям в ложах, чтобы поправили свет. Еще помолчит, введет себя «в круг», подманит самочувствие — и, обратившись к Толмазову, играющему журналиста Трояна:

— Боря, Троян в этой сцене беспрерывно острит, иронизирует, потому что сам очень неспокоен. Он понимает, что немцы вот-вот могут занять город. Поэтому реплика: «Барышня, дайте город! Город занят? Уже? Спасибо. Вот, город уже занят…» — должна звучать так… Смотри, смотри…

И, сразу помолодев, быстро подходит к телефону, нервно снимает трубку, галантно, как умеет только Охлопков, бархатным голосом: «Барышня, будьте любезны, город. Город занят?» — бравируя, повернулся к Кириллову, подмигнув. В трубку, галантно: «Спасибо» (как по-французски «мерси», как по-английски «сенкью»).

И то ли Кириллову, то ли себе, то ли залу, с ужимкой: «Видите, город уже занят». В зале смех… Потом Кириллову — его он почему-то называл на «вы»: «Григорий Павлович, а вы сидите так спокойно, спокойно, а потом сразу резко, — и сам истерически: — «Прекратите эту браваду!!!»

В зале тишина, мертвая.

Охлопков с улыбкой, как будто это ему раз плюнуть: «Понятно? Ну и хорошо, что понятно…» Спускается в зал к своему столику. Практиканты ГИТИСа, театроведы что-то заносят в блокноты.

А иногда, не дождавшись и первых двух реплик, сразу с места, с криком:

— Здесь не так! Это все ерунда! — уже в два прыжка на сцене.

— Николай Павлович, но у автора именно так…

— «У автора», «у автора»… предоставьте мне знать, как у автора! Илья Михайлович! Дайте здесь музыку. — Оркестрантам: — Товарищи, товарищи, соберитесь быстро! Илья Михайлович! Ну же!

— Одну секунду, Николай Павлович. Товарищи, от третьей цифры! И-и!..

А Охлопков уже показывал Ханову и его экипажу, как они должны идти по «дороге цветов». И идет сам, печатая шаг, седая голова гордо поднята, глаза горят. В зале, конечно, аплодисменты.

Играл за всех. Всегда. Не всегда по существу, но всегда эффектно.

После его показов играть сразу было трудно, даже стыдно, выглядело жалким эпигонством, казалось воровством, но следовало подчиняться. Авторский текст и ситуация сопротивлялись его решениям? Подминал и текст и ситуацию. Вставлял свои реплики, а то и стихи… Прекрасно прочел за Коновалова, выйдя на помост, строчку «Красуйся, град Петров, и стой неколебимо, как Россия!» — из «Медного всадника». Стихов в пьесе Штейна, разумеется, не было.

Когда Илюша — Барков и Светлана Борусевич, игравшая его невесту, шествовали по «дороге цветов», Охлопков играл за Баркова. Обняв зардевшуюся от смущения Борусевич, пошел с ней от помоста по дороге через зал (последний уход перед гибелью) под музыку Листа, импровизируя стихами молодого Пушкина:

«О жизни час! лети, не жаль тебя,
Исчезни в тьме, пустое привиденье;
Мне дорого любви моей мученье —
Пускай умру, но пусть умру любя!»

Танцевал странный танец за Линду — Карпову; накинув на голову серый платок, с криком: «Вася! Васенька!» — выбегал со слезами на глазах за жену Коновалова — Козыреву…

Когда дошла очередь до моей сцены, я ждал, что научит, как произносить длинный, напыщенный монолог моего лейтенанта, который обращен к профессору — Кириллову, которого лейтенант должен арестовать. Не показал. А строго из зала по микрофону:

— Стой на одном месте, не двигаясь, не махай руками и быстро, без пауз, говори, а потом командуй и уводи.

И все. На сцену не вышел. Понимал, что из этого монолога ничего не выжмешь. Зато по многу раз показывал встречу бывших интербригадовцев Трояна и Коновалова.

В номер гостиницы «Астория» по той же «дороге цветов» входит Ханов, и Троян видит друга, каким-то чудом выпущенного из тюрьмы. Во время этого замечательного показа Охлопков придумал лучшее место спектакля:

— Боря, Боречка, не торопись с текстом. Саша, замри! Замрите оба. И шепотом, шепотом — песню, которую пели в Испании.

Выскочил сам на сцену и показал, как ее надо петь, импровизируя слова «Бандьера роса… Бандьера роса…». И поднял вверх сжатый кулак.

— Салют, камарадо! И ты, Саша, тоже подними кулак и шепотом, как заговорщик, подхвати песню… А потом, Боря, бросайся ему на грудь… Да не так! Не так! Не сбегай по ступенькам обниматься, как институтка… а бросайся! Я же сказал: бросайся! Прыгай оттуда на грудь… Не можешь! Эх ты!

— Николай Павлович, Ханов не выдержит, упадет в зал с «дороги»…

— Выдержит. Видишь, какой он здоровый? «Не выдержит, не выдержит»… Я выдержу!