Изменить стиль страницы

Дальше наливались зрелостью огороды соседей. У дяди Пети Бессонова частоколом высились подсолнухи. Они почти все цвели, и было в том огороде ярко от их света.

На западе отчетливо вписались в голубое небо горы Сугомак и Егоза. Перед ненастьем горы окутываются в серую изморось туч. В ненастье заядлые рыболовы то и дело поглядывают на них, как на барометр. Если очистились от серого тумана, то дождь к вечеру, самое позднее, к следующему утру, кончится. Или же говорят:

— Горы в тумане топятся, не жди ясного солнышка.

На горы раньше всего приходит зима. Проснувшись однажды, кыштымцы видят, что прогалины и голые вершины белым-белы. Значит, зима перешагнула через горы и завтра будет здесь.

Ранней осенью в темную зелень сосен вдруг вкрапливаются желтые и багряные пятна — то березы и рябины первыми начинают увядать.

После завтрака мать, выглянув в окно на улицу, сказала:

— Коля Глазков идет.

Григорий Петрович встретил старинного друга у ворот. Поздоровались и сели во дворе на бревно.

— Надолго? — спросил Николай. Ему тоже за сорок. От природы смуглый, глаза коричневые, большие и чуть навыкате. Щеки впалые, сколько ни помнил Андреев друга — он всегда такой: худощавый.

— Поживу, — неопределенно ответил Григорий Петрович.

Николай сутуловатый, даже когда ходит, горбится. В третьем классе на уроке физкультуры катались на лыжах. Двум Николаям — Глазкову и Бессонову досталась одна пара. С горки решили скатиться вместе. Глазков лыжи надел. Бессонов встал на запятки. Среди горы был «стрях» — маленький из снега трамплинчик. Друзей подкинуло вверх, и оба не устояли на ногах, когда приземлились. Бессонов отделался легким испугом. Глазкова же перевернуло несколько раз. Но поскольку лыжи были крепко приторочены к валенкам, то Николай, пока кувыркался, сломал ногу. Около года ходил на костылях. Вот и сутулится. После армии работал грузчиком — на горбе носил мешки.

— Думаешь, зачем я пришел?

— Зачем?

— Давай вечером ко мне. Утром пораньше на Травакуль. У лабузы окунишка похватывает. Ты, Гриша Петрович, не морщись. Приходи, и все. На озеро можно вечером уйти, у костра переночевать.

Андреев не устоял. Вообще-то он любил бывать у Глазковых. Семья у них большая, но дружная, работящая. Жили они на Нижнем Кыштыме, на самой окраине, у леса.

Хорошим семьянином оказался Николай. А был безалаберным парнем. Успел за хулиганку сколько-то отсидеть. Это было, как дурной сон, как наваждение. Теперь у него одна великая забота — семья. Завел корову, теленка, кроликов, кур, чего у него только нет. Купил мотоцикл, чтоб летом удобнее было гонять в лес — и сено заготавливать, и ягоды собирать, и на рыбалку на дальнее озеро съездить. На заводе мог работать без отдыха и без срока, лишь бы подзаработать.

Самая младшая из глазковских Оленька, кареглазая ласкобайка. У Глазковых все дети в отца, но Оленька, пожалуй, сильнее других походит на него. Отец в ней души не чает. На будущий год она собирается в школу. Как только Григорий Петрович появился, она обхватила его за талию руками и подняла лукавые глазенки. Он дал ей шоколадку. Мать сердито спросила:

— Че говорить-то надо?

Оленька смущенно шепчет:

— Спасибо, — и бежит к отцу, который сидит на лавке и курит. Она устраивается между его коленей и смотрит на Андреева исподлобья и чуть кокетливо.

— Поедем в Челябинск жить, — сказал Григорий Петрович и сел рядом с Николаем. — У нас хорошо.

— Не-ет.

— А чего? У нас зверинец есть, мороженое вкусное.

— Не-ет.

— Езжай, — посоветовала мать. — Будешь жить у дяди Гриши, учиться пойдешь.

— И папка поедет?

— Хитрая какая! — засмеялся Григорий Петрович. — Пусть папка в Кыштыме остается.

Дочь теснее прижимается к отцу. А того распирает от радости. Она отказывается наотрез:

— Без папки не поеду.

— Моя дочка, — прижимает Оленьку Николай, и Григорий Петрович вздыхает. Эх, время, время. Сорок лет, как один миг. Когда долго не видишь близких, как-то теряешь ощущение его. А приедешь вот так в гости и только вздохнешь. Летит неудержимое!

Утром поднялись ни свет ни заря. Еще солнце не взошло, еще в низинах туман не рассеялся, а рыбаки уже шагали на озеро Травакуль. Оно лишь частичка озера Иртяш. Если сесть в лодку-моторку на травакульском берегу и плыть на север до противоположного берега, то это займет не один час. И приплывешь к другому городу — Каслям.

Травакуль с южной стороны затянуло травяной коркой — ковром. От матерого берега такой вот ковер лег метров за двести, а то и больше, толщиной, примерно, полметра. Осока растет на нем, кучерявятся мелкорослые березки, много ивняку и ольхи. Когда идешь по этому ковру, он зыбится, вот и качаешься, как на резине. А ноги в воде по щиколотку. Такой травяной ковер в Кыштыме называют лабузой.

До войны лабуза была излюбленным местом рыбалки. Чебак начинал клевать раньше всего здесь — в конце мая. Под лабузой держался еще лед, а мальчишки бегали по ней босиком, и ни черта их не брало. В разгар клева чебака на берегу по ночам горели сплошные костры, образовывая огненное ожерелье, если смотреть на берег с озера. Каждому хотелось захватить утреннюю зорьку, когда чебак брал особенно бешено, чуть ли не на голый крючок. То были тридцатые годы, голодновато было, и рыба, конечно, выручала. Рыбачили больше пацаны, родителям было недосуг.

Одно время приходил на лабузу нижнезаводский глуховатый дядя Павел с племянником. Смотрит, смотрит он на поплавки и враз заснет. Это у него после контузии, в гражданскую получил. Минуту спит, две спит и так же вдруг просыпается, словно бы ничего и не было. Случалось так, что во время этого мимолетного сна вдруг начнет плясать поплавок. Тогда племянник орал на все озеро:

— Дядя Павел, момошит!

Но дядя Павел исправно отоспит свою минуту и только после этого хватает удилище. Крик племянника слышали все рыбаки. И эти слова: «Дядя Павел, момошит» (он хотел сказать «тормошит») въелись многим. Как кто-нибудь зазевается, ему орут с издевкой:

— Эй, дядя Павел, у тебя момошит.

Николай Глазков любил повторять эти слова и теперь, спустя тридцать лет.

Лодка у Глазкова была долбленой, смолой залита от бортов до днища, поэтому она черная и ноздри щекочет смоляной запах. Облюбовали возле лабузы тихий заливчик, наполовину заросший кувшинкой, и принялись за дело.

Поднялось солнце. По теплой воде ползли белесые струйки тумана. Из камышиных зарослей, потревоженные кем-то, поднялись две кряквы и, свистя крыльями, улетели на озеро. Из города донесся гулкий паровозный гудок. Николай навесил козырек кепки на самые глаза — чтоб не мешали солнечные блики. Три донных удочки разложил веером на весле и закурил. Но леску с ходу повело первым у Андреева. Окунь схватил сразу и сильно, потому удилище стукнуло о борт. Леска поехала вкось. Андреев потянул и с радостью почувствовал упругое сопротивление. Зеленого с черными поперечными полосами окуня в лодку выбросил рывком. Видно, здесь рыбалка повеселее, чем на Сугомаке.

Ловили рыбу и разговаривали, одно другому не мешало. Григорий Петрович спросил:

— Ты Алешку Куприянова помнишь?

— Зарешного, что ли? Помню. А что?

— И старика?

— Кто же его не знает? Рыбак — солены уши.

— На Сугомаке позавчера встретил. Дочь, мол, приехала, ухи просит. Вот и подался на рыбалку.

— Заядлый. Зимой на Аргазях пропадает. А хитрющий — поискать! Тот еще!

— А что такое?

— А вот слушай. Эй, Гриша Петрович, смотри — момошит. Не спи, как дядя Павел.

— Ты рассказывай. Как-нибудь не просплю.

— На Аргази зимой мы ездим, почитай, каждое воскресенье. Директор грузовик дает, честь по чести. Набьется таких, как я, целый кузов, всю дорогу хохот стоит. На Аргазях окунь хватает шибко хороший. Но как ни приедем, а старик уже там. Спрашиваем: «Как дела, дядя Костя? Клюет?» — «Балуется, вишь, какая мелюзга». И показывает окунишечку с наперсток. И что интересно — Куприяныч никогда не долбит лунки там, где все, норовит на особнячок. Нам окунь все же приличный попадается, весело рыбачить. Только ноги отекают долго сидеть. Вскочишь поразмяться и — к Куприянычу. У него же два-три окунишечка и валяются. «Дядя Костя, чего это вы мерзнете из-за такого улова, айдате к нам, у нас славные похватывают». — «Да уж ладно, отвечает, мне, старику, и этого хватит, невезучий я». А он боялся.