Кыштымские были
Куприяновы
Повесть
Отпуск
Андрееву обещали путевку в Сочи, но в последний момент отказали: какая-то неувязка получилась. Григорий Петрович обиделся. Однако поразмыслив хорошенько, решил, что случилось даже к лучшему. В июле в Сочи адское пекло, даже в тени духота. Народу тьма-тьмущая, в автобус свободно не войдешь, а на пляжах некуда упасть камню: вся Россия туда съезжается.
А на Урале июль самый расчудесный месяц. Можно загорать не хуже, чем на юге. Бывает, правда, ненастье. Но что за беда! Оно кратковременное. И дождь теплый — парной. Рыба на любом озере клюет. К тому же, это месяц всяких ягод.
И давно Григорий Петрович не гостил в родных краях. Наездом, на день-два, заглядывал и то в год раз. Хотя жил совсем недалеко: три часа езды от Челябинска на поезде.
Неудача с путевкой неожиданно обернулась привлекательной стороной. Не мешкая, Григорий Петрович начал собираться в дорогу. Он полагал, что впереди у него целый океан свободного времени, который не просто исчерпать, океан маленьких и больших радостей, встреч, длительного свидания с родиной.
Волнение охватило Андреева, когда поезд, останавливаясь, как говорят, у каждого телеграфного столба, добрался, наконец, до станции Бижеляк. Отсюда начинались истинно кыштымские места. В детстве ездил сюда за клубникой, много ее было на солнечных полянах за старыми кирпичными сараями. На озере Улагач, в километре от станции, ловил с отцом окуней. Улагачский окунь славился отменным вкусом. Ближе к Кыштыму в пологих каменистых берегах, заросших диким малинником и шиповником, плескалось озеро Акакуль: рыбное, красивое, издавна облюбованное под пионерские лагеря. Когда-то и Григорий Петрович побывал в таком лагере на Акакуле. Мало что осталось в памяти, но вот военную игру запомнил. Звеньевого Гришку Андреева выбрали командиром отряда, но отряд бесславно проиграл сражение. Но пионервожатый, бывший матрос, успокоил:
— Выше голову! За битого двух небитых дают. Сам Суворов говаривал!
Да, были игры. Была настоящая великая война, которая опалила и Григория.
Если до Аргаяша за окнами мелькала степь вперемежку с березовыми колками, географы называют ее колковой степью, то за Бижеляком загустела кондовая сосновая тайга. И сразу все стало по-другому — добротнее, весомее и сумеречнее. На верхушках темных сосен догорал тихий июльский вечер.
Возле станционного домика Бижеляка вовсю горел костер. Молодайка башкирка что-то колдовала возле котелка, висящего над огнем. Мальчишки бегали вокруг костра, а потом затеяли возню. Самый маленький, у которого то и дело спадали трусики, а он их поддерживал рукой, оказался возле молодайки. Она наградила его подзатыльником.
Поезд торопился к Кыштыму, и Григорий Петрович уже не мог оторваться от окна.
Леса. Они перемежались с вырубками, на которых дружно и густо поднимался молодой сосняк.
И вдруг над молодым сосняком вырос светло-зеленый купол церкви, которая была построена на горе еще в середине девятнадцатого столетия — красивая и ослепительно белая. Поэтому и зовут ее «Белой». С ее звонницы видно далеко окрест, проглядываются даже купола Каслинской церкви, а это как-никак восемнадцать километров.
Прогремел под колесами мост через Кыштымку. Усмиренная плотиной электролитного завода, она теряется в крутых берегах. Течет медленно, а потому заросла ряской, кувшинкой и камышами.
По крутым берегам гнездятся дома, сбегаются в улицы, уходят к центру.
Из вагона Андреев выскочил одним из первых. Приземистое желтое здание вокзала почти не менялось на его памяти. Только пристроили к нему служебные помещения, такие же приземистые, как сам вокзал. Раньше под окном дежурного висел маленький звонкий колокол, радостно возвещавший прибытие поезда и грустно — его отход. Колокол сменило радио. Иные времена, иные песни.
На западе высятся две горы — Сугомак и Егоза. У Сугомака вершина острая, а у Егозы — плоская. Между ними приютился пригорочек, словно верблюжий горб. Многое могли бы рассказать эти горы — и как пришли сюда русские поселенцы, и как задымили первые заводы. И про пугачевскую вольницу, и храброго предводителя работных людей Клима Косолапова, и про большие Кыштымские пожары. Наверное, в их беспристрастной памяти нашлось бы место и последним десятилетиям, должны помнить они и Григория Петровича.
Андреев погрузился в атмосферу родного городка. Дома здесь, в основном, одноэтажные, рубленные из сосен или заливные из шлака. Расселились по земле широко и вольготно — с огородами, садами, с амбарами и сеновалами. И улицы у́же, чем в большом городе, и извилистей — то стремительно вбираются на гору, то не спеша сбегают с нее. И шуму меньше, нет здесь звонкого движения, как в Челябинске. И воздух иной — притекший с гор, чуть попахивает лесным дымком и огородным укропом. И люди здесь иные — проще, без претензий одеваются, хотя и модники тоже есть, в движениях неторопливее, приветливее, потому что знают друг друга если не хорошо, то хотя бы шапочно.
Лет шесть назад у Григория Петровича еще был жив отец. Случалось, ходили они с ним по центральной улице, которую зовут именем Республики. Григорий диву давался, как только не заболела у отца шея. Он ежеминутно с кем-нибудь здоровался. Одним просто кивал головой, а других приветствовал церемонно, по-кыштымски: снимал картуз, чуть кланялся и говорил:
— Мое почтенье, Иван Митрич.
Григорий Петрович в иные дни мог пересечь Челябинск из конца в конец, увидеть массу народа — и ни одного знакомого! А ведь их много!
В Кыштыме ж знакомых почти не осталось. Многие сверстники не вернулись с войны, других судьба разбросала по Союзу.
Странно и грустно как-то. Идет по знакомой улице. В иных местах даже камни те же, что горбились в дни детства. И дома те же, только почернели — дома ведь тоже могут стареть, как люди, и стареть каждый по-своему.
Вот дом на углу Пушкинской и Республики. Те же наличники, тесовые ворота с резными финтифлюшками. Даже лавочка у ворот сохранилась. Прошумело над этим домом тридцать лет и будто ничего не изменилось. Вроде постучи в ставень, и выйдет Мишка Муратов. Постучи все-таки, постучи и спроси:
— Где Михаил Муратов?
На тебя округлят глаза: это что же, человек с луны свалился? Убит Михаил Муратов в Отечественную, убит в двадцать лет и похоронен вдали от родного Кыштыма.
Идет Григорий Петрович мимо этого дома, держит на него равнение. Они с Мишкой учились в одной школе, ходили с ночевкой на рыбалку, хлебали уху из одного ведерка.
А вот еще один дом, но только уже рядом с отцовским, на Кировской улице. Григорий Петрович заглядывает в окошки. Никого. А то появится чье-то лицо, незнакомое. Чужие. Постояльцы. Хозяин сидит у ворот на лавочке и разговаривает сам с собой. Ему семьдесят, он полуглухой. Волосы редкие, седые наполовину. Оброс белой щетиной, бреется редко — в неделю, наверно, раз.
То дядя Петя Бессонов. В четырехоконном доме до войны было шумно и тесно — росло семеро ребят. Закадычным другом Григория был Николай. Уехал на войну и не вернулся. Повырастали бессоновские ребята, обзавелись семьями, понастроили свои дома. От рака умерла хозяйка. И опустел шумный дом. Доживает свой век дядя Петя, доживает один-одинешенек. Пустил квартирантов, чего ж пустовать хоромам? С людьми ему говорить трудно. Оглох. Раньше людей его профессии называли глухарями. Котельщики. Клепали котлы, металлические трубы — о сварке еще не мечтали. Ставили они трубу на заводе, били по заклепкам кувалдами, и звон стоял по всему Кыштыму.
Часами сидит дядя Петя на лавочке и разговаривает сам с собой. Вроде беседует с умершей женой, отчитывается о своем житье-бытье бобыля: