— Горошку нет-с. Поиздержались. Не угодно-с ли семужки-с?

— Как нет гороху! — загрохотал Талич. — Трактир это аль нет? Хозяин! Да от вашей семужки одна изжога!..

— Ну ладно, ладно, — остановил его Ардатов. — Тебе бы в ансамбль. А здесь, понимаешь, все-таки не к месту все это.

— Понимаю, — вдруг согласился Талич. — Это я от страха. Ведь жуть! — Он показал на сгоревшие танки и убитых немцев. — Все эти декорации! Тут, брат, тут товарищ капитан, не шекспировские драмы. Тут они покрупней!..

Видимо, и правда Талич трусил. Но трусил пристойно, не теряя лица, как не теряли лица многие, почти все — один сосал погасший окурок, другой углублял окоп, чтобы чем-то занять себя, третий наводил ненужный порядок в вещмешке, перекладывая там мыло, портянки, полотенце, запасную пару белья, четвертый ни к чему перетирал патроны — каждый прятал страх, загонял его подальше в себя, стыдился его, старался сдержать дрожь пальцев, сжимал зубы, чтобы не тряслась челюсть, стискивал в кулаке саму душу, и в этом-то и было настоящее мужество — подавить в себе ужас, который рождало все то, что было перед глазами каждого, «перед смертоубийством», как определил войну Просвирин.

— Ничего… — протянул Ардатов.

— Как думаете, продержимся? — спросил Талич, разглядывая носки своих ботинок. Голос у него задрожал, и он, сразу же откашлявшись, поправил голос и повторил тверже: — Продержимся?

— Это будет зависеть от нас. От всех нас. — Ничего другого Ардатов сказать не мог.

— И от них, — уточнил Талич, кивнув на подбитые танки, как на представителей всех тех, кого он назвал, сказав, «от них».

— Тоже верно, — согласился Ардатов. — Но главное, не недооценивай себя. Ведь стоят же! — Ардатов повторил жест Талича, кивнув на танки.

Всего в каких-то пяти шагах от Талича и Васильева в лисьей норе, не помещаясь в ней, так что ноги до его колеи были наруже, лежал убитый. Кто-то, может быть, даже сам Талич, прикрыл его шинелью.

Талич посмотрел на этого убитого.

— Стоят. Это верно. И лежат. — Он сложил руки на груди. — Не так ли?

Ардатов оперся спиной о бруствер, пососал погасшую папиросу и, прикуривая ее от папиросы Талича, предложил:

— Есть другой вариант.

— Какой? — быстро спросил Талич, а Васильев, переступив два шага, придвинулся поближе.

— Отойти.

— Куда? Куда отойти? Когда? Правда, есть такой вариант? Куда отойти?

Ардатов пожал плечами.

— Сначала за Волгу. Потом к Уралу. Потом к Лене. Потом к Охотскому морю. Если раньше японцы не загонят к Верхоянску.

Талич отодвинулся и отодвинул Васильева.

— Этот вариант не подходит. И так — «заманили» куда!

В этом «заманили» звучало не только то, что Талич слышал ночью, но и пренебрежение к тем, кто «заманивал».

— Тогда о чем разговор!

Ардатов тяжело посмотрел поочередно на каждого из них. Они молчали. Ардатов должен был что-то добавить. Он, повторив усмешку Талича, приподнял подол своей гимнастерки, так что задрался и ремень и над брюками открылась майка.

— Здесь тоже нет пуленепробиваемого жилета. Моченый горох, раки!.. Ты покажешь, как не надо «заманивать»?

Он пошел, и Талич и Васильев потеснились, пропуская его. Но, передумав, Ардатов остановился.

— Как гобой? — спросил он Васильева. — Цел?

— Цел. — Васильев пожал плечами. — Гобою что…

— Поиграли бы, — предложил Ардатов. — Так, не очень громко, но все же… Надо подбодрить людей. Устали все…

— Но что? — Васильев повторил его слова. — К месту ли все это — музыка?..

— К месту, к месту, — подтвердил Ардатов. — Так что прошу, поиграйте.

— Но что? Что? Марши? Бодрые песни? — не знал Васильев.

— Решайте сами. Подумайте, что вы можете сделать для людей — для всех нас…

Возле Старобельских его встретил Кубик. Он ткнулся в ноги и замер, требуя, чтобы его потрепали.

— Ну, ну, ну! — гладил его Ардатов. — Нам бы с тобой в лес! Ну, ну, ну! Эх, Кубик, Кубик. Кто ж виноват, что все так получилось!..

— Она не ела, она почти ничего не ела! — сказал ему Старобельский. — Как я ни уговаривал, вот, — он показал на Надину еду, которая лежала на бруствере, прикрытая тряпочкой от пыли. Тряпочку, чтобы не отдувало, прижимали две обоймы с патронами. — Повлияйте на нее, Константин Константинович, — попросил Старобельский. — Нужны силы, как же без пищи. Я тоже кое-как проглотил, но все-таки…

— Зря, Надя, зря. Надо поесть, — поддержал Старобельского Ардатов. — Впереди еще много чего. Поешь.

Надя покачала готовой.

— Нет.

— Может попозже?

— Может.

— Кубик небось все слопал!

Надя улыбнулась.

— То Кубик!..

— Ты молодец. Ты хорошо воюешь. Спасибо. И дальше так, только так! А если можешь, лучше! — сказал он ей.

За этот неполный день Надя как будто выросла, как будто в минуты и секунды этого дня она пережила сразу несколько лет — лицо ее осунулось, глаза запали, в углах скорбно сжатого рта легли складки. Она рассеянно крутила кончик косынки.

— Пожалуйста, — автоматически ответила она. — Как все-таки это все ужасно!

— Нда!.. — протянул он. — Что ж, война есть война. И добро не должно быть пассивным. Как вы считаете, Глеб Васильевич?

Старобельский шевелил бровями, то поднимая их вверх, отчего ого лицо сразу приобретало выражение нерешительности, безвольности, скорби, то сдвигал их к переносице, и тогда на лбу у него прорезалась поперечная складка, на виске надувалась вена, и лицо приобретало волю, сосредоточенность, силу. Но он тоже основательно сдал за этот день. Он весь как-то обвис — голова была опущена, плечи тоже опустились, глаза полузакрылись, а борода как-то странно, как-то наискось, растрепалась, и все он делал медленно: поднимал ли голову, руку ли, открывал ли глаза. К тому же у него на одной сандалии верх оторвался от подошвы и из-под ремней торчали старческие пальцы с желтыми ногтями.

— Как христианин, гм, гм, я, извините, Константин Константинович, против убийства. Да!.. — твердо сказал Старобельский. — Но эта война, на мой взгляд, святая. Мы, Надя, обороняемся как от татарского нашествия, как наши прадеды, мы же говорили об этом. Посему… Посему от меча и погибнут…

— Все равно все это ужасно!

Мысли, заложенные в словах и деда и его, Ардатова, сейчас как будто облетали Надю, ее ум не воспринимал их, потому что был отодвинут, загорожен чувствами. Эти чувства следовало смять, выбить.

Ардатов обнял Надю за плечи, сильно прижал к своему боку, к груди, почувствовал, как все в Наде бьется, и жестко сказал:

— Не раскисать! Ты сказала, что пришла защищать Родину. Сказала? — Он приподнял, взяв Надю за подбородок, ее голову. — Будь же достойна своих слов! Никто тебя сюда не посылал, не звал. Но раз пришла, раз с нами — будь как все! Как все! И чтоб никаких жалоб! Вот так! Ты для нас — только снайпер. И спрос с тебя будет, как со снайпера. Помни, ты защищаешь не какую-то отвлеченную Родину, а вот это, — он взял в горсть землю с бруствера. — Их! — он показал на красноармейцев, потом постучал себя пальцем в грудь. — Меня. А эти, — он кивнул в сторону убитых немцев, — получили то, что им положено. Или тебе теперь и их жалко? Нет? Что ж, может, и жалко, может, среди них были хорошие, добрые люди — рабочие, крестьяне, учителя. Но с той минуты, когда они стали гитлеровцами — они наши враги. Насмерть! Насмерть! Надя! Вспомни мать! Вспомни Кирилла!.. Вспомнила?

Она кивнула, подтверждая, что все понимает, что полностью с ним согласна, что вспомнила мать и брата, но, освободившись от его руки, все ниже опускала голову, и слезы капали ей на тапочки и на глину.

— Ладно, друг! — сказал он ей так же, как Белобородову, и, потрепав по плечу, повернувшись уходить, приказал:

— Товарищ снайпер! Приготовиться к бою!

— Товарищи! — начал Ардатов, посмотрев в обе стороны по траншее и в ход сообщения, где сидели вплотную все, кто остался. Их осталось, как доложил Чесноков, сорок шесть душ.