— Есть люди, и их много, особенно среди старой нашей и заграничной нынешней интеллигенции, которые давно отчаялись в человечестве…

«Ай да дед! Ай да дед! — подумал во сне Ардатов. — Ишь, о чем он!..»

— Весьма похвально, — продолжал Старобельский, — что людям свойственно стремление понять себя. Осмыслить тот мир, в котором они существуют, его законы, понять смысл и предназначение в нем человека. Но прискорбно то, что много отличных умов приходят к неверному выводу. Они говорят, что обезьяна, которая спит в каждом из нас, в конечном итоге, побеждает. История дает много примеров, как бы подтверждающих все это, и то, что творится сейчас на земле, тоже как бы подтверждает, что человек творит зло, как пчела творит мед! Что на земле нет страшнее врага у человека, чем он сам, что он — этот враг, непобедим. Что предназначение человека — извечная борьба с самим собой, в которой, чем дальше мы уходим от животного, тем чаще будет побеждать зло…

Ардатов проснулся, помигал, разглядывая глину, которая была прямо перед его глазами, по глине ползали какие-то странные букашки, и он глупо спросил себя: «А что они едят?» И повторил: «Человек творит зло, как пчела творит мед».

Он даже вздрогнул, когда очень четко услышал, очень четко, негромкий голос Старобельского, который продолжал:

— Сейчас, когда немцы, когда их фашизм творит ежечасно, ежесекундно, в миллионах точках земли зло, казалось бы, подтверждается заключение тех, кто считает, что человек болен, обычный — любой человек — болен врожденной склонностью к злу и зверству.

Ардатов представил, как Старобельский и Надя сидят за поворотом траншеи, как Старобельский грустно все это говорит, как грустно же она его слушает, и как его слова, отталкиваясь многократно от стенки к стенке, затихая, падают к нему.

— …Что человек расплачивается за первородный грех и будет вечно в долгу у него, что человек, оторвавшись от природы, выпал из ее разумной необходимости, стал худшей ее частью, средоточием порока, жестокосердия, бессмысленности и поэтому, кроме того, что его бытие бессмысленно, оно еще и сгусток тьмы…

После консервов хотелось пить, от короткого, полупьяного сна голова была тяжелой, в ней уже заскакали мысли о том, что вот-вот снова полезут немцы, что осталось мало людей, что сумеет ли их прикрыть рюминский дивизион, что надо бы, не откладывая, пройти по всей позиции, посмотреть, что и как, поддержать, подбодрить людей, что солнце, как проклятое, будто его кто держит на нитке, все стоит на месте, не опускается, но Ардатов, снова сказал себе: «А пошло оно все к дьяволу!» — закрыл глаза, прислушиваясь:

— Зло живет в человеке, как какие-то гормоны. Человеческий организм вырабатывает зло, как, предположим, пот. А коль скоро природа человека неизменна, неизменно и вечно и зло в ней… — говорил Старобельский. — Но это не так, но это, Надежда, не так! — начал говорить он быстрее и напряженней, как бы опасаясь, что ему не дадут досказать. — Зла, несомненно, в человеке много, в каждом из нас оно есть — эгоизм, жадность, жестокосердие, но ведь сколько в человеке добра! Как велик он! Сколько светлых, прекрасных дел он свершил и свершит! Ведь, если есть фашизм, фашисты, то ведь есть и мы — не так ли? Есть эти люди, с которыми мы… мы, быть может, вместе… сегодня…

Он пропустил это страшное слово, но Ардатов догадался: «Умрем…»

— Ты слышишь, как он чешет? Слышишь, Чеснок? «Сколько светлых и прекрасных дет он свершил и свершит!» Как по писаному. Как в клубе на лекции, — забубнил у Ардатова почти над ухом Белоконь, и Ардатов пропустил все то, что шло за словом «умрем».

— Не чешет, а говорит, — возразил Белоконю Чесноков. — У тебя такая красивая фамилия, а говоришь ты некрасиво: «Чешет!», «Шухры-мухры».

Белоконь хлопнул Чеснокова по плечу. Ардатов вздрогнул.

— Ах, ты мой красавчик! — На Белоконя спирт, видимо, подействовал просто подбодряюще. Белоконю тоже хотелось потрепаться. — Не ходи ко мне матаня. Не заглядывай в окно. По утрам моя маманя варит свеже толокно, — пропел он.

Ардатов сел.

— Кончай!

— Есть кончать! — согласился Белоконь, и Ардатов услышал еще отрывок из того, что говорил Старобельский Наде:

— Но что главное во всех добрых и светлых делах человека? Что основа в них? — Старобельский сделал паузу, как бы давая время Наде подумать. — Стремление служить не себе, а другому, другим. Человек, Надя, велик только тогда, когда он не живет ради себя. Именно тогда и умирает в нем обезьяна, и начинается человек. Когда он готов за друга живот положити…

Конечно, больше нескольких секунд Белоконь молчать не мог. Спирт требовал разговоров.

— Мне он, этот дед, кажется, товарищ капитан, как король треф. Такая же бородища, и смотрит так же: как-то сразу и строго и добро. Только тощий, несчастный какой-то. Но что он наш — ручаюсь. Хотя и из благородных. Это видать. Но ведь теперь голубая кровь, как говорится, нужна только для заправки авторучек.

— А может, как король Лир, — возразил Чесноков. — Тот тоже несчастный.

— Лир? — переспросил Белоконь. — Такой масти я не знаю. Это что, пятая? Как значок у музвзвода? Он меня разыгрывает, этот Чеснок? Да, товарищ капитан?

Белоконь, соблюдая одновременно и почтительность к старшему, и в то же время некое равенство, созданное обстоятельствами, в которых они все — по большому счету — были равны, ждал разъяснения насчет этой пятой масти. Он даже наклонил голову чуть набок, и Ардатов должен был ответить.

— Нет, это не масть, не карты — Лир был человек. Старик. Не живой, а герой одной книги. Вернее, драмы Шекспира. В общем, был порядочный человек, который жил среди подлецов.

— Не читал, — признался Белоконь. — Нет, не читал. Даже, не слышал. Я ведь из лесорубов. — объяснит он, как бы извиняясь. — Вообще-то хорошо почитать интересную книжонку, но, бывало, так надергаешься за пилу, намахаешься топором, что рад добраться до барака да на нары.

— А в отпуске? — запальчиво спросил Чесноков. — Эх, ты, темнота!

— А что в отпуске! — возразил Белоконь. — Отпуск ость отпуск. Значит отдых. Охота и прочее. Но разик я съездил в санаторий. По путевке. Эх-ма! — вспомнил он. — Ливадия, Алупка, Черное море. Шашлычок по-карски. Винцо: пей — не хочу.

— Да!.. — мечтательно протянул Белоконь. — Другой раз вспомнишь и не веришь, что была такая жизнь. Вы-то сами были на море? — спросил он Ардатова. — Нет? Но может, еще побудете. Как в сказке. Едешь себе в купе, в окно поглядываешь, пивко потягиваешь, а у самого пачка денег, а впереди — черт знает что и эта штучка с ручкой. Станции, вокзалы, буфеты. Публика по перрону прогуливается…

— И радио объявляет: «Граждане, едущие в отпуск — ресторан направо.

— Граждане, едущие из отпуска, кипяток налево!» — вставил Щеголев.

При всей нелепости этого объявления, при всем несоответствии его к их нынешнему положению, Ардатов не мог не усмехнуться.

— Ну, что ж…

— И целый день в одних трусах на берегу. Ходишь среди купальщиц самоваром!.. — делился своими воспоминаниями об отпуске Белоконь.

Положив руки на бедра и оттопырив локти, он изобразил этот самовар.

— Кто ты там — директор, летчик или кэкэпэ — не важно. Там, у моря, не это главное…

— Кто это, «кэкэпэ», — спросил, не поняв Чесноков.

— Сам ты темнота! Чернорабочий. «Кто-куда-пошлет», — объяснил Белоконь. — А вечером — на бульвар, туда, где все тебе, словно опились травы для присухи, косоротят любовь! Знаете, есть такое, говорят, приворотное зелье, бабки варят. Знаешь, Чеснок? Нет? Берегись ого! Имей ввиду, присушит какая-нибудь кикимора, и — пропал ты!..

— Там сейчас, в Ливадии, фрицы, — бросил Ардатов. — Они ходят самоваром.

С лица Белоконя сбежало выражение беспечности, он насупился, но все так же держа руки на бедрах, посмотрел в сторону немцев и сплюнул.

— То-то и оно, что не мы! Мы тут вроде кротов. Не до шашлычков. — Он еще раз сплюнул. — Но ведь и нельзя же им такое подарить насовсем! Больно жирно жить будут! Как бы у них от жиру печень не заболела! Говорят, жир для печени вредный. Ничего, капитан. Отобьем…