И снова шагаем молча… Впереди на тропинке появляется молоденький лейтенант с группой солдат-автоматчиков. Они сворачивают вправо и, пробираясь через кусты, взбираются вверх по склону. Демин провожает их задумчивым взглядом.
— А может, и нам тут подняться? — спрашивает он и, не дожидаясь ответа, сворачивает с тропинки.
Наверху у кромки кустарника останавливаемся. Демин осматривает раскинувшееся впереди поле. Только взвод автоматчиков выделяется на его белом холсте большим серым пятном. Полковник расстегивает планшетку, с минуту смотрит на карту, прикрытую целлулоидом, и бросает, не повернувшись:
— Пошли.
Долгий пологий подъем. Именно отсюда начинали атаку танки и самоходки. Об этом напоминают полосы рубленого снега, смешанного с песком.
Автоматчики, ушедшие вперед, неожиданно разбегаются врассыпную, падают. Хорошо видно, как рядом с ними взвивается снежная пыль: откуда-то бьет пулемет.
Демин смотрит на уткнувшихся в мерзлую землю солдат с удивлением и любопытством. Первым поднимается лейтенант. Он взмахивает пистолетом и вприпрыжку бежит вперед. За ним, торопливо вскакивая и на ходу отряхиваясь, бросаются остальные. Только один остается лежать неподвижно, уткнувшись лицом в снежные кочки. Когда взвод скрывается за вершиной, полковник решительно шагает вперед. Он идет прямо на убитого.
Нет, неважную дорогу выбрал полковник. Ясно — этот участок пристрелян немцами. Но Демин не интересуется моими мыслями. Ему нет до них никакого дела. Все так же медленно, не спеша, отмеривает метр за метром его тощая коричневая «селедина».
Возле солдата мы останавливаемся.
— Убило, — говорит полковник задумчиво, и… хватается за очки. Серый бугор стремительно взвивается вверх. Вскочив и ошпарив нас взглядом, полным животного страха, солдат прыжками бросается вслед за своими.
— Струсил!.. Струсил, товарищ Дорохов, — после секундного замешательства тихо произносит полковник. И трудно сразу понять, к кому он относит эти слова. Если судить по взгляду — к солдату. А судя по тону — ко мне…
На самой вершине высотки Демин беспокойно оглядывается по сторонам. Здесь мы идем быстрее. Внизу, в котловине, уже видны сгрудившиеся танки и самоходки. Там все перемешалось. На крохотном ровном пятачке машины стоят в пяти-шести метрах одна от другой. Из гущи бронированных черепах поднимается черный столб дыма. Это догорает тридцатьчетверка. Наверное, та самая, которая заканчивала свою последнюю атаку, охваченная пламенем. Рядом с ней дымится перевернутая башня. Словно каску с солдата, сбило ее с танка внутренним взрывом.
Навстречу нам бежит лейтенант Глухарев, комбат-один. Легкий и стройный, лучший танцор полка, он и сейчас на этом кочковатом поле словно выделывает замысловатые па. Он бежит, едва касаясь земли.
Полковник выслушивает его на ходу. Потеряли одну машину. Командир лейтенант Яковенко. Что с ней, неизвестно. Видели, как она после боя ушла обратно. Радиосвязи с ней нет…
— Яковенко ранен. А Шаронов убит, — обрывает его командир полка.
Глухарев сразу мрачнеет и начинает вяло докладывать обстановку.
Вслушиваюсь в их разговор.
— Ты не очень расстраивайся, товарищ Глухарев, — неожиданно произносит полковник. — Это ведь не атака. Вам было приказано занять исходные позиции. Приказ вы выполнили. Вот отсюда и начнем наступление.
«Вот так штука! Оказывается, командир бригады приказал сосредоточиться для будущего наступления здесь, в мертвой зоне, под самым носом у немцев. На маленьком пятачке для машин маловато места, зато отсюда удобнее нанести внезапный удар. А я‑то думал, что наступление уже началось…»
Из-за самоходки появляется Грибан. Рядом с его могучей фигурой юным подростком выглядит невысокий щупленький лейтенант — кто-то из новых командиров орудий.
Небрежно ответив на приветствия офицеров, Демин опускается на дырявый обожженный брезент, разостланный возле тридцатьчетверки, достает карту и повелительным жестом приглашает комбатов садиться рядом.
А меня окружают батарейцы.
— Ты вроде Панчо-Сансой заделался? — спрашивает с ухмылкой водитель Мякишев.
Но я почему-то не злюсь. Не реагирую даже на его литературные «познания», не поправляю его.
— Некому больше сопровождать. Вот и послали.
— А может, тебя сразу в адъютанты произведут?
— И звание, глядишь, присвоят!
— Это еще как дед поглядит. Он может и клюшкой вдоль спины наградить…
Настроение у всех повышенное. Каждый шутит с претензией на оригинальность. И только пожилые заряжающие Лотырев и Сухов улыбаются молча.
Оставив комбатов одних, к нам подходит Демин.
— Как самочувствие, товарищ Нетунахин? — Он изучающе оглядывает молодого командира орудия.
Скривив припухшую губу, на которой еще не засохла как следует кровь, Нетунахин натянуто улыбается.
— Отлично с плюсом, товарищ полковник!
— А губу где прищемил?
— Он с осколком поцеловался.
Раздается дружный раскатистый смех. Оказывается, и в самом деле Нетунахину задело губу осколком.
— Это что-то новое — осколки губами ловить, — серьезно говорит Демин. — По-моему, они не ахти вкусные. Не как вареники?
И опять все смеются.
Нет, не понимаю я командира полка. Мне известно о нем немногое. Жена и дети живут в Челябинске. У него орден Ленина и три ордена Красного Знамени. Четыре раза ранен… Таких уважают на фронте «с первого предъявления». А Демина? Во всяком случае Петров и Грибан его не любят — за сухую официальность, что ли? А может быть, и за то, что к офицерам он относится еще строже, чем к нашему брату солдату?
…Обратно возвращаемся тем же путем.
На месте, где час назад обстреляли взвод автоматчиков, нас останавливает пронзительный свист одиночки-мины.
Взрыв не опасен — далеко впереди. Ускоряем шаг и сразу словно натыкаемся на препятствие. Одна за другой падают мины. Они свистят, шипят и грохочут, преградив нам дорогу черным валом огня и дыма. Кажется, прямо над нашими головами кто-то с силой раздирает мерзлую парусину. Кусты разрывов вырастают все ближе и ближе. Полковник опускается на колено и, мельком оглянувшись, грузно падает на живот. Я делаю то же…
Когда взрывы отдаляются в сторону и становится немного потише, Демин поворачивается на бок:
— Пожалуй, пойдем, товарищ Дорохов?
Голос его спокоен, словно никакой опасности нет и в помине. Мы поднимаемся и… падаем снова. Похоже, что на нас обрушивается само небо. Мины с воем вспарывают неподатливый воздух. С лета вгрызаясь в твердую землю, они захлебываются от бессильной ярости и с гулом рвутся в каком-нибудь десятке шагов. Одна, другая, третья… десятая. Осколки, пронзительно взвизгивая, проносятся справа и слева, сзади и впереди. Черная стена дыма вдруг подскакивает к нам вплотную, и мы оказываемся в самой гуще разрывов. Все сливается в сплошной грохот и вой.
Прижавшись щекой к острой ледяной кочке, кошусь краешком глаза в сторону. Словно кто-то невидимый в одну секунду с силой втыкает в землю множество граммофонных труб. Все одинаково черные, они несколько мгновений пляшут на своих коротеньких ножках, воздев жерла к небу и грохоча на полную мощность. И от этого грохота по коже пробегает мороз, а на затылке шевелятся волосы. «Неужто придется погибнуть здесь, на этом «пупе земли», который мы все-таки отстояли?..»
Еще крепче вдавливаюсь в землю. Это делается само собой, инстинктивно. Мозг работает лихорадочно. Мысли несутся, наталкиваясь одна на другую. И все противные, мрачные, страшные.
Вот она, пляска смерти. Теперь образ костлявой старухи с косой за плечами для меня навсегда померк. Пусть он останется на совести художников и поэтов, которые его выдумали. Только бы остаться живым. И тогда я сам могу рассказать им, как выглядит «старая». Вот она, рядом, в виде грохочущих труб, сотканных из вонючего черного дыма, которые, кривляясь и корчась на кривых коротеньких ножках, то подступают вплотную, то вдруг отскакивают далеко прочь. И грохочут, грохочут, грохочут…