— Надо перевязать…
Пытаюсь отвести в сторону воротник гимнастерки, чтобы взглянуть на рану. Но Лина поспешно закрывается свободной правой рукой, натягивает на шею воротник полушубка.
— Не надо. Уйди… — И словно, спохватывается: — Нет, нет!.. Не уходи, Саша…
Что же ей сказать, чем помочь? Надо что-то придумать. Что?..
К нам подбегают двое саперов. Один из них тянет меня за рукав:
— Ты что тут застыл, как памятник?! — Он оттискивает меня от носилок плечом. — Рано нашей сестричке памятник ставить. Мы еще на свадьбе у нее погуляем…
Лина с трудом поворачивает голову в мою сторону. Взгляд у нее печальный и виноватый. Она опять силится улыбнуться. И не может…
— Подойди, Саша, — просит она едва слышно.
Торопливо наклоняюсь над ней, целую в губы. Получается как-то неуклюже, неловко. А с машины уже торопят…
— Отвезешь в лес. Сдашь санитарам и сразу обратно, — напутствует Грибан водителя. — Не задерживаться ни минуты!..
Саперы легко поднимают носилки, подают их наверх, на самоходку, где лежат Шаймарданов и двое саперов.
Вздрагивает под ногами земля. Тяжело, с лязгом и скрежетом трогается самоходка с места. Шаймарданов приподнимается на локте, прощально машет нам варежкой. А Лина так и лежит неподвижно…
Все происходит будто в коротком сне. Не успеваю опомниться, а машина уже спускается в балку, подминает под себя реденькие кустики, мелькает за березками и дубками.
«А ведь я не дал Лине своего адреса!»
Эта мысль пронизывает меня словно током.
«Она не знает моей полевой почты!.. Как же мы разыщем друг друга?!..»
Чувствую, что готов рвануться, побежать вслед за самоходкой. Но стальная черепаха уже карабкается по противоположному склону оврага. Водитель обходит кусты, берет правее… Всё. Если сейчас и побежать напрямую к скирде, все равно не успеть перерезать им путь…
…Разбрелись, разошлись по своим местам солдаты. Одни ушли к блиндажу. Другие к машинам. Обстрел прекратился. В неподвижном спокойном воздухе кружатся реденькие снежинки. Липкая тягостная тишина висит над высоткой… Кажется, я один-единственный остался на этом унылом поле, перепоясанном лентами гусеничных следов. Опять пытаюсь отыскать глазами машину, которая успела уйти далеко-далеко и становится еле видимой… Темной горошинкой скатывается она с длинного пологого склона соседней высотки. То скрывается в мелких распадках, то опять появляется на пригорках. Словно кто-то медленно-медленно выписывает на бесконечном снежном полотнище нудную и тягучую морзянку — тире и точки. И в голове у меня какая-то путаница — морзянка. Мысли вязкие, бесформенные, клейкие, одна мрачнее другой…
«Лина!.. Лина…»
Странный приказ
— Сегодня ночью Грибану предстоит работенка. Эту записку передай ему. Лично. В ней все изложено популярно, — сказал мне Кохов, прежде чем произнести на прощанье свое обычное напутствие: «Топай обратно. Наблюдайте во все глаза…»
До места своего постоянного привала я дотопал благополучно, если не считать, как нестерпимо хотелось в пути поскорей заглянуть в бумажку, узнать, добрую или плохую весть несу я на батарею, какая «работенка» предстоит Грибану.
Но я решил прочитать записку только вот здесь, в лесу. И не изменил своему решению. Сумел вытерпеть.
Сажусь у знакомого дубка-инвалида. Достаю сложенный вчетверо листок. Слова написаны как будто совсем не коховским почерком. Буквы кланяются друг другу, расползаются в разные стороны, сливаются, налезают одна на другую. Говорят, по почерку можно определить человеческий характер. Это, наверное, правда. Судя по записке, Кохов писал или выпивши, или с похмелья. Вспоминаю — прямо на карте, разостланной на столе, стояли стаканы. На кровати спал незнакомый майор. Он даже не проснулся, когда Кохов давал мне напутствие.
С трудом разбираю слова:
«Гв. ст. лейтенанту Н. И. Грибану.
Командир 24 гв. танковой бригады приказал произвести разведку боем.
Задача — засечь и по возможности подавить огневые точки противника в Нерубайке. Вам придается четыре танка и несколько орудий. Они прибудут сегодня вечером с наступлением темноты.
Начало разведки боем назначено на 24.00. Приказано перерезать дорогу севернее отметки 202,5, углубиться в оборону противника до отметки 184, где занять круговую оборону и вызвать огонь на себя.
Более подробные указания даст пом. начальника разведки бригады. Подчиняетесь ему. Его слово для вас закон. Желаю успеха! Гв. капитан Кохов.
P. S. Сегодня дозвонился по телефону до штаба полка, но, кроме тыловиков, там только ПНШ‑1 Семенов. Остальные во главе с Деминым выехали на станцию получать новые самоходки. Семенов от имени полковника велел передать благодарность всем участникам обороны высотки и сообщить, что решено отличившихся представить к награде. Готовь дырочку для третьего ордена. Поздравляю. Гв. капитан Кохов.»
Он дважды витиевато и лихо подписался под этим посланием. И это лишний раз подтверждает мое предположение, что Кохов, наверное, был под хмельком. А вот какой у него характер, я не пойму до сих пор ни по записке, ни по его поведению. Когда он веселый — умеет шутить и острить. А когда ему скажут что-нибудь поперек, он сразу «лезет в пузырь», делается несправедливым.
…К моему удивлению, Грибан нисколько не радуется поздравлению Кохова. Дважды перечитав бумажку, он сразу забывает о моем присутствии и отпускает в адрес капитана весьма нелестные фразы. Поглядев в записку еще раз, начинает искать кого-то глазами. Останавливает взгляд на мне:
— Позови Бубнова!.. Нет, подожди. Я сам с ним поговорю.
Тяжелыми крупными шагами он идет к блиндажу.
Когда я вхожу в землянку, Бубнов изучает записку Кохова. Комбат лежит навзничь на нарах и сосредоточенно разглядывает корявые и сучкастые бревна наката. Вешаю автомат. Присаживаюсь на краешек нар.
— Больше Кохов ничего не передавал? — спрашивает Грибан.
— Нет.
— У него был кто-нибудь?
— Майор какой-то спал на кровати… Не командир батальона — другой.
— Давай карту. Вместе посмотрим, — поворачивается Бубнов к Грибану. Комбат садится, достает из планшетки измятую, протертую на сгибах карту, расстилает ее на коленях.
— Дорохов! Прибавь огонька.
Достаю перочинный ножик. Выдергиваю фитиль. Он начинает нещадно коптить. Зато в землянке становится светлее.
— Смотри не смотри, но, по-моему, это авантюра. Знаю я эту дорогу. Мы вдоволь на нее насмотрелись, — говорит Грибан, явно волнуясь. — Если надо взять Нерубайку, вовсе не обязательно подставлять противнику зад или борт. Кохов другими категориями теперь мыслит. В лесу кроме леса ничего не увидишь… В общем, мне эта затея не нравится.
— А по-моему, это самая обыкновенная вылазка.
Вытягиваюсь на нарах. Две восьмерки — шестнадцать километров из положенных двадцати четырех — сегодня я уже отшагал: дважды сходил к Кохову. Надо отдохнуть перед последним маршрутом, хотя бы часок соснуть. Но разговор Грибана с Бубновым переходит в спор. Я отворачиваюсь к стенке и пытаюсь представить, какие жесты делает Грибан, когда доказывает свое. Он, наверное, рубит ребром ладони воздух перед самым лицом Бубнова. А лейтенант отвечает ему безо всякой жестикуляции, неторопливо, спокойно. В его голосе ни капли волнения. А Грибан все больше заводится, говорит все громче…
— Смотри. Вот она, отметка 184. Это голая лысина — хоть шаром покати. И зацепиться тут не за что, и укрыться негде. Вот и вызывай тут огонь на себя.
— Брось ты преувеличивать. Мы под Одессой не такие вылазки делали.
— То под Одессой.
— А здесь что? Какая разница?
— Там вы носом к носу стояли с противником. Никакого оперативного простора не было — ты сам рассказывал. А тут нас с двух сторон расстрелять могут, даже с трех.
— Мы скорее их расстреляем. Главное, быстрее засечь огневые точки.