Хорошо было булькаться на теплой песчаной отмели, гоняться за стаями мальков и, сгорая от наслаждения и безнаказанности, показывать голую задницу проплывающим пароходам, а потом качаться на поднятых ими волнах. Я не вспомню сейчас, по какой причине к вечеру я остался на реке один. Вся ватага вдруг исчезла. Наверно, меня в очередной раз подвергли испытанию. Вся ватага исчезла, солнце самым спешным образом закатилось за деревья — придвинулась ночь. Я до темноты ждал своих товарищей. А потом побежал домой. Сносно было бежать лугами, теми самыми, где я позже познал первую женщину. Луга были высоко над берегом, были светлые, благожелательные и, несмотря на свою огромность, ничуть не страшные. Стога не казались динозаврами. Купы шиповника не казались свернувшимися громадными змеями. Кудри черемух и крушин по рямам, то есть по низким сырым местам, не таили ни чертей, ни русалок, ни всякой прочей нечисти, включая и взбалмошную матрону. Тревожнее стало, когда пришлось подойти к озеру Кусияну, обрамленному с дальней стороны могучими осокорями и тьмой старого дубового леса, а с ближней, как специально, открытому и манящему своей зловещей черной водой. Все боялись этого озера. Какая-то глухая и недобрая слава ходила о нем. Меня приводили к нему, показывали гладкую, словно стылую, жуть его поверхности, в черноте которой не отражались даже деревья. От дороги до него лежало, пожалуй, сажен сто. Но они ничуть не умалили моего страха, если не усилили его — ведь одно дело, когда нападут в мгновение ока, когда я не успею увидеть, и другое дело, когда на моих глазах из озера, разрывая его неподвижную черноту, начнет выходить нечто и погонится за мной. Потому я шел мимо Кусияна, ни на миг не упуская его из виду, а когда прошел и устал оборачиваться, выбрал крепкую палку и положил на плечо. Погонится — наткнется. Кусияном заканчивались луга и начинался лес. Это было ближе к дому. Но впереди, по выходе из леса, когда он оставался за спиной и тем тоже становился страшен, впереди ждало небольшое озерко Березовая яма. Берез на многие версты вокруг не было. Но говорили, что некогда они росли вокруг этой ямы, а потом упали в нее. В этой яме утонул деревенский мальчишка. Они прибежали купаться. Он прыгнул в воду и ушел на дно. Деревенский пастух Фазлыкай, в престольный праздник надевающий мундир унтера с наградами за турецкую войну, достал его со дна и принес родителям. Мы бегали его смотреть. Он лежал синий, с небольшим подтеком крови из носа. Он теперь ждал меня около Березовой ямы.
Отчего-то все это мне вспомнилось, пока я стоял у плетня. Я с удовольствием отметил силу своего тогдашнего духа, с какою я переборол страх и добрался домой не только в полном здравии, но еще сумел натурально соврать матушке об увлекательной игре в попы-гонялы, посредством которой я так неслыханно задержался. Я думаю, матушка поверила не моим словам, а моему виду, бравому и разгоряченному, вполне соответствующему игре. Как хорошо, что матери не все знают о детях. А ведь порой от страха я не мог идти. Я останавливался и молил, чтобы меня быстрее сожрали, удавили, уволокли на дно, оборвали у меня что кому надо — только бы я не мучился ожиданием. Потом наступала минута, когда приходили силы, и я бежал дальше, ежесекундно ожидая смерти, такой же синей и с такой же остановившейся струйкой крови из носа.
Облегченный и иззябший, наполненный детским воспоминанием, я рысью вернулся в дом.
— Н-ну держитесь! — сказал я Наталье Александровне.
Решительность моя, однако, на том завершилась. Лишь я заслышал ее шаги на лестнице, как вновь обратился в буку, в монстра, в того, кто способен только отравлять людям жизнь.
Отчего же так? — думал я, налегая на коньяк, но не пьянея. — Отчего вчера она казалась мне столь обворожительной? Отчего вчера я не мыслил себя без нее и ревновал ее, ревновал сильно и мучительно, как любимого человека? Ревновал только за то, что она не обращала на меня внимания. Сегодня же мы сидим вдвоем, и я могу пользоваться ее вниманием, сколько мне угодно. Но ничего не происходит. И я винил во всем саму Наталью Александровну, называл ее скучной и ограниченной особой, якобы теперь полностью понимая господина Степанова, ее мужа, удравшего и не спешившего вызвать ее к себе. Я так внушал себе, и я же себе говорил: “Врешь, подлец, врешь!” — потому что это действительно было ложью. Я сидел перед Натальей Александровной чучелом. Я пил коньяк, ел фрукты, эти самые уншиу, и был несносен. Но отчего-то я ждал минуты, когда все переменится. Отчего-то я надеялся на перемену — любую, которая бы меня освободила от этой муки. Но в то же время я ждал продления этой муки.
В какой-то момент Наталья Александровна, отчаявшись расшевелить меня, попросила рассказать о войне, о моих пяти днях боев, о представлении меня к ордену. Но и эта трепетная для меня тема никак не помогла. Не вышло ничего. Я решительно встал:
— Наталья Александровна! Я отправляюсь. Я благодарю вас за внимание и прошу простить за отравленный вечер. Я вас провожу к Марьяше. Я непременно должен ехать. Я завтра за вами вернусь. Это, разумеется, если вы не расположены ехать сейчас!
— Да, пожалуй! — согласилась она. — Проводите меня к Марьяше.
Мы тотчас вышли на балкон, с которого по-местному начинается лестница вниз. Влага мокрой ватой облепила нас. Открытая дверь бросила на пол косой клин света. Шагнув за него, я на мгновение остановился, ожидая, когда привыкнут к темноте глаза. Наталья Александровна, не зная моей остановки, наткнулась на меня. Я обернулся с намерением поддержать ее. И мы крепко обвили друг друга. Я едва не в горячке припал к ее губам. Она отстранилась, а потом сама нашла мои губы.
— Какой ты… Какой же ты дурак! — сказала она, не отрываясь от меня.
Я ее понес в дом. Она поняла мое намерение.
— Не спеши, милый! Мне так хорошо с тобой! — своими губами передала она моим губам.
Я очнулся. Я сел в кресло, устроив ее на колени. Мне стало легко и свободно.
— Весь вечер моих мучений представился вам наслаждением? — с нарочитым вызовом спросил я.
— Да, милый! — подхватывая игру, кротко и лукаво ответила Наталья Александровна.
— Вы жестокая и эгоистичная женщина! — тем же тоном объявил я, едва сдерживаясь, чтобы не понести ее на тахту.
— Это вам расплата за вчерашний ужин! — обожгла меня Наталья Александровна сильным своим взглядом. — Вы слышите? — спросила она с ощутимой болью, и ее взгляд, остановившийся, глубокий и сильный, показался мне змеиным. — Вы слышите? — спросила она снова и раздельно, с еще большей болью, прибавила: — Убила бы!
— За что же убивать меня? — растерянно, ничего не понимая и вместе с тем вдруг все понимая, спросил я.
— Вы полагаете нормой, когда женщина просит вас составить ей партию на поездку в уединенное место? — с гневом спросила Наталья Александровна. — Вы не дали себе отчета в том, сколько я перемучилась, какою я себя зарекомендовала в глазах всех, пригласив вас на эту поездку!
Она резко встала с моих колен, маленькая, изящная, в платье турчанки.
— Вы негодяй! — бросила она мне.
Я молчал. Я был пуст. Меня распирала пустая сила, трудно называемая — то ли гордость, то ли спесь, то ли чувство победителя. Я любовался Натальей Александровной. Она отошла к двери, открыла ее. Я следил за ней. Казалось, она собирается уйти к Марьяше.
Я выставлю себя в невыгодном свете, негодяем, и, возможно, я оскорблю ее своим нынешним признанием, которого не сделать тогда у меня хватило ума. Я натвердо сказал себе, что я любить ее не могу. Я так сказал себе. Однако поднялся с кресла и подошел к ней. Я хотел поцеловать ее в волосы, но для этого пришлось бы снимать турецкий ее платок, а это могло быть расценено, как действие, с каким она меня просила не спешить. Я прижался губами к ее плечу и взял ее руки в свои. Они пульсировали сильным жаром. Я понял, что за пустота охватывает меня. Эта пустота родилась в первый мой бой, в момент, когда мы выкатились на дистанцию действительного огня, на открытую позицию в виду турецких батарей. Была минута, пока мы снимались с передков, разворачивались, хлопотали у орудий с их установкой, с открытием ящиков, с прицелом, и по тем же причинам турки не могли стрелять по нам. Мои люди хлопотали, а я определял дистанцию и кричал, на сколько секунд поставить взрыватель трубки. Нам надо было непременно опередить их. Это зависело только от меня. Я должен был определить дистанцию с точностью до десяти метров. На пристрел времени у нас не было. Вот тут я впервые ощутил, как меня изнутри охватывает пустота — сначала равная по объему хорошему гимнастическому залу, а потом вообще без границ, такая, словно бы я стал вмещать в себя всю местность, на которой пребывал— с горами, с селениями, с угадываемым неподалеку морем, с нашими и турецкими воинскими частями. Это было странно, неестественно. От этого я стал будто пьяный. Голова ощущалась высоко в небе, над всей этой местностью. Она как бы была в безопасности, отчего я совершенно ясно и хладнокровно определял расстояние и отдавал приказ. Я ощутил, что меня убить нельзя. Я вместил в себя огромный мир, и все происходило в этом мире, но я был больше этого мира, я как бы рождал его, и он был подчинен моей воле. Это ощущение было непередаваемым. Надо ли говорить, что я стрелял успешней противника. Мой первый шрапнельный выстрел показал, что я ошибся всего чуть-чуть. Он не долетел до батареи. Но он сделал там переполох. Я поправил трубку, а третьему орудию приказал гранату.