— Не надо подставлять! — сказал я, вдруг вспомнив, что, по чьему-то рассказу, в Горийском уезде есть деревня с названием “Подставившая горло”.
— Неохота, да подставишь! — сказал сотник Томлин и перешел на полусотню. — А ребят я всех застал в линеечку. Как вы там на Марфутке залегли, так я и нашел. Мороз-то несколько дней стоял. Все вокруг сверкает. И они в инее лежат, тоже сверкают. И перед ними сажен этак в ста — снег нетронутый. А по этому снегу один след, — Томлин как-то очень пьяно и ласково показал перед собой, — светленький такой след, свеженький, пушиночки по краям еще не обдулись, блесточки, как на расколотом сахаре, еще вострые. Я Ивана на секрет поставил, а с Петром — по следу. Если не наш, думаю, то хоть дознаемся сколько-нибудь, что тут случилось. А то стрельбу слышали, орудия слушали, а пошли, глядим, их-то лежит, турченят-то лежит черно! И лисы шныряют. И ты, Борис Алексеевич, среди них. То ли тебя взяли. То ли что-то другое. Если по следу судить — сам пошел. Если не твой след — ничего не понять.
— Пойдем выпьем, Григорий Севостьянович! — не выдержал я.
— Да вот оно, выпить! — вынул из черного своего галифе бутылку, стаканы и кусочки лимона в промокшей салфетке сотник Томлин.
— А Саша, — наливая, стал говорить сотник Томлин, — Саша лежал на заставе. Она гранатами разбита. Лошак убитый. Но я так понял, Саша погиб не от гранаты. Лежал он в своей палатке с простреленной головой. А когда мы на их след вышли, хоть он и заметенный был, но мы поняли, что это был их след, это они ходили нас выручать, но не дошли. Вот по их следу мы поняли, что в перестрелке кого-то зацепило. Пришли — а Саша лежит. Вот, теперь никого у меня не осталось. Как сук отсохший на рослой сосне торчу. И никому не мешаю, и не живу.
Мы снова выпили. Может быть, он ждал, что я расскажу о случившемся. Но ничего рассказывать я не мог. Я только спросил, что же он не написал мне второго письма. Он после молчания сказал:
— А что в этих аулах напишешь!
— Отчего же вы задержались? — спросил я.
Он опять ответил после молчания.
— На границе, Борис Алексеевич, никакой службы не будет, если с той стороной не найдешь отношений. Со своими на своей стороне сойдешься — они тебя сведут с той стороной. И что на той стороне затевается — ты уже знаешь. Вот тогда и будет служба. Мы на Олту тоже нашли своих на той стороне. Народ живет там армянский. А ему турченята — ну серпом вот по этому месту.
— Как едрическая сила! — вспомнил я вечную присказку Самойлы Василича.
— Почти что так, — кивнул он. — С превеликим удовольствием нам эти армяне способствовали. По-русски они — ни слова. Мы по-армянски — ни слова. Но турецкий язык с кыргызским схожими оказались. Вот на этаком мы толковать и пристроились. Армяне нас провели втихомолку по ущельям верст за сорок. А там мы нос к носу уткнулись в их колонну. Мы выходим из-за поворота — и они, и расстояния меж нами — палкой докинешь, то есть уже не скроешься. Погонишки там, кокарды, шашки, винтовки мы сняли заранее, в обмотанном виде везли на ишаке, будто мы местные. А что же местные — рожи-то наши не спрячешь, рожи-то наши при всей нашей азиатскости — все равно русские! Наш кон, что они нас не ждали. Нас четверо и местный армянин с нами. Их же — ротная колонна. И без дозора. Армяшка — молодец. Он сразу — к ним и билям-гулям всякий завел. А мы с Иваном будто невзначай к ишаку рядом встали, а Петро с Гришей Спицыным у нас за спинами — оружие наизготовку. Видим, они армяшке не верят. Мы пару раз залпом как ахнули — и бежать. Они — тоже. А Гриша Спицын, варначья голова, успел документы у одного из кармана прихватить. Через речку перескакивать — он в поспешке оступился, по шапку в воде оказался. А те уже у нас на закорках. Так весь день до темноты уходили, и Гриша весь день в мокром был. Шубейку, конечно, мы по очереди ему меняли, чтобы он хоть в сухой шубейке был. А сапоги и прочее — все равно мокрые. Ночью он у нас упал. Тут уж сам знаешь, Борис Алексеевич, далеко не уйдешь. И в деревню тоже не зайдешь — по всем деревням ихних наплывает, турок то есть. Утром поглядели мы сверху на одну деревню — а их там черно, как вшей, маленькие такие, черненькие. Забрались мы на ночь в урман, завели огонь — давай нашего Гришу сушить и оттирать. Он уже горячий. Снег прикладываешь — так снег будто шипит. Ночь и день в урмане просидели. Умер наш Гриша. Решили — выйдем на дорогу. По дороге легче нести. Надеялись, что ночью никого на дороге не встретим. Уже к своим подходить стали, вон уже седловина видна стала. Место открытое. Деревня рядом. “Обойдем кустами?” — друг друга спрашиваем. А никаких сил нет обходить. — “А, — сказали, — казачье дело — когда кон, а когда Иерихон. Может, сегодня будет кон!” — и пошли. Они нас накрыли из винтовок. Без спроса. Мы не стерпели да пару раз тоже ответили.
— Мы слышали! — сказал я.
— Зря Саша кинулся нас искать. Не помог бы. А себя подставил. Место открытое, склон и овраг с речкой. Мы сразу опять в урман вернулись. Я думал, что они следом кинутся. Но и то еще думал, уж коли они сплошь ущелье заняли, то и на Марфутку уже вышли. То есть, думал, Саша заставу уже увел. А вышло, что вы Марфутку успели перехватить.
Я не стал объяснять сотнику Томлину, как все было на самом деле. Я только сказал, покрываясь марфуткинским инеем:
— И вас мы не выручили, и полусотню я положил!
Сказал и вдруг понял, что мне никуда от этого человека не уйти.
— Да, тоскливо сейчас в Бутаковке! — поглядел сотник Томлин куда-то повдоль улицы, будто в той стороне была его Бутаковка.
Я вновь подумал, что ни у Саши, ни у меня не было своего дома, и в случае чего, мне некуда будет возвращаться.
Тем временем обе крысы гуськом прошествовали обратно во двор, и снова там встревожились кони. Мы встали.
Ночью я написал письмо Ксеничке Ивановне. Я писал и удивлялся тому, как далеко от меня оказывалась Наталья Александровна. Возбуждало меня лишь то, что завтра мне предстояло встретиться с ее мужем. Если бы не это обстоятельство, я вполне мог бы считать себя спокойным.
17
В понедельник поутру я имел неприятный разговор с полковником Алимпиевым, воспринявшим мою просьбу о переводе меня в отряд полковника Генина исключительно в связи с Натальей Александровной.
— Вы заставляете изменить о вас мнение! — жестко сказал он.
— Смею вас уверить, ваше высокоблагородие, в отсутствии каких-либо сторонних, внеслужебных, причин в моем выборе! — дерзко сказал я приготовленной фразой.
— Извольте не перечить! — повысил голос полковник Алимпиев.
Окрик был ему столь несвойственным, что исказил его лицо, и это на меня подействовало угнетающим образом. Четыре месяца назад в Олтинском отряде полковник Фадеев тоже разговаривал со мной в повышенном тоне.
— Служить надобно, паренек, а не заниматься опозореньем мундира! — распекал меня полковник Фадеев, стараясь напустить вид, будто распекает другого.
Впрочем, тогда для меня осталось загадкой, обо мне или нет говорил он.
Теперь же было явственно, что полковник Алимпиев видит во мне капризного и лживого человека, отступающего из-за страсти к женщине от своего слова, более того, он видит во мне человека интригующего — коли нельзя быть в самом Батуме, так я буду подле него! Со стороны, возможно, так и было. Со стороны любой мог представить себе картину, в которой я один раз отказываюсь исполнять задачу командования и иду под суд, а другой раз вопреки слову чести рвусь к исполнению этой задачи. При такой картине станет у всякого заподозрить меня в вышеозначенных пороках.
Но весь день Светлого Воскресения я провел в размышлении. Слова сотника Томлина, вот эти слова: “Вам, Борис Алексеевич, старому погранцу-бутаковцу, место у себя мы всегда исхлопочем!” — и чувство своего одиночества, чувство своей бездомности. какое пришло мне в разговоре с сотником Томлиным на скамейке, — эти два обстоятельства сильно задели меня. По спокойном размышлении они мое первое мимолетное желание укрепили и дали вызреть решению, которое я и понес полковнику Алимпиеву, совсем не увидев в нем ни отступления от своего слова, ни интриги.