— Василий! — узнал я хорунжего из полка Раджаба. Махом же остальные вскочили, как на конь, шарахнули стол в сторону, так что некоторые бутылки упали. На них никто не оборотился. А в освободившемся проходе мы с Василием припали друг к другу.
— Мы с ним, мы с Борисом Чеевичем! — на миг оторвался Василий показать всем большой палец, будто не они, остальные его полчане, а я служил с ним бок о бок. — Вот как мы с ним! — и опять припал ко мне: — А Раджаб-бекушка-то наш сгинул! Сгинул наш басурманушка! — он стал крестить мою спину, а потом опять оторвался: — Да! А Григорий Севостьяныч где? Господа, сотник Томлин где? — и опять мне: — Вот уж как он обрадовался. Мы в гостиницу, а нам: мест нет, нумера заняты! — Томлин: да как это заняты! Нам с поля — и заняты? А ну показывай, кем заняты! — а он: — Ну вот Георгиевский кавалер, сами понимаете, господин капитан Норин! — Ну наш Григорий Севостьяныч так о пол от радости и шамкнулся! — и опять остальным: — Да позовите же Томлина! — а сам вдруг схватился и дернулся к кровати:
— Он же вам вот что сберег! — он пьяно, рывком взял с кровати небольшой, но длинный и узкий ковровый сверток, перетянутый ремешком, попытался развязать, но рассердился и пырнул ремешок кинжалом. — Вот, Борис Чеевич, держите!
Я механически взял сверток и, не разворачивая, понял, что держу шашку, подаренную мне Раджабом.
— Ну что Томлин, господа? — пьяно взревел Василий.
Как по волшебству, из коридора в оставленные мной незакрытыми двери ответил громкий и по-всегдашнему насмешливый голос поручика Шермана:
— Пьяный обер-офицер третьего горско-моздокского казачьего полка в роли короля Ричарда Третьего! “Томлина! Полцарства за Томлина!”. Отсыпай мне положенное, Вася! Вот тебе Томлин!
И в номер впереди Шермана вошел уже распоясанный, с шашкой и портупеей в руках, без шапки, худой, чуть сутулый застенчивый человек с черным чубом и черными накрученными усами. Чем-то он походил на брата Сашу.
— А мы проводили до извозчика капитана Степанова. Домой, к жене Наталье Александровне рвется очень! — как бы оправдываясь, говорил этот человек, пока шел ко мне.
16
Мы поздоровались. Ладонь его оказалась небольшой и жесткой, с длинными чуткими пальцами. И подал он мне руку как-то деликатно, словно большому начальнику — с тем отличием, что без подобострастия. На некоторое время гвалт смолк. Надо полагать, все знали нашу историю и сейчас преисполнились ожиданием чего-то любопытного. Мы оба это почувствовали. Мы оба друг с другом поздоровались и остановились, не зная что делать далее — то ли что-то сказать, то ли еще что-то. Не выдержал хорунжий Василий.
— Эка вы, братки-татки! — в огорчении вскричал он. — Да разве же так встречаются! А хватай их, казаки, — и айда, протащим их на руках по гостинице, героев!
— Стоять! — успел растопыриться Томлин, а уже нас обоих смяли в охапку и выдернули вверх на руки.
— Ура! — закричал хорунжий Василий, оставаясь в качестве командира в стороне.
— Ура! — закричали все остальные.
Чего-либо складного разобрать было невозможно. Я то ли лежал, то ли сидел, или, вернее, и лежал, и сидел, причем, когда лежал, то неизменно вверх ногами, а когда сидел, то обязательно криво. Все кричали от восторга и одновременно кричали друг другу всякие подсказки, чтобы меня выровнять и не уронить. Кажется, лучше было Томлину. Я изловчился посмотреть на него. Он сидел на плечах двоих своих товарищей, поддерживаемый со всех сторон другими, и, кажется, его главной заботой было не зацепить кого-либо ножнами, и он вздевал их над собой, отчего, равно же мне, чувствовал себя неуверенно и искал равновесия. Каково было выражение моего лица, я не знаю. А сотник Томлин, постигнув бесполезность сопротивления, пытался играть роль и изображать полную безмятежность и даже удовольствие, будто пребывал на старой смирной кобылешке, сонно трясущей его по бутаковской поскотине. Однако хуже стало ему на лестнице. Если мне, более лежащему, нежели сидевшему, на лестнице стало комфортнее, так как впереди идущие опустились ниже, отчего ниже опустились и мои ноги, то он, сидящий на двух своих товарищах, едва не сверзился, так как ступать они стали вразнобой. Однако и в этом случае роли он не оставил, продолжил изображать безмятежность, чем замечательно выказал свой характер, о котором еще Самойла Василич на заставе выразился несколько причудливо, если не сказать иначе. Считая, сколько раз отвечает на турецкие выстрелы он, Томлин, казаки судили его.
— Ему ведь тяжело лишка-то патронов таскать! — сказал старший урядник Трапезников.
— Он лишка-то не перднет, не только не выстрелит! — поддержал его Самойла Василич.
И сейчас в его выдержке мне пришлось удостовериться воочию.
Нас протащили по коридорам, вынесли на улицу, по пути захватывая едва ли не всех встречных и выглянувших из номеров на шум. Все спрашивали о причине нашего ликования. И всем вперебой казаки отвечали. Но, кажется, ни до кого смысл толком не дошел. Громче всех старался хорунжий Василий. Но в натуге восторга отвечал он коротко и невразумительно.
— Герои встретились, господа! — кричал он, поминая Олту и Кашгар.
И вскоре понеслось по гостинице так, будто сотник Томлин и я прослужили всю жизнь вместе, едва ли не тридцать лет, при этом едва не завоевали Индию, а уж Хиву, Коканд и Кушку империя получила только благодаря нам.
Хорунжему Василию из всех сил помогал поручик Шерман. Он то импровизировал свою белиберду про Индию и прочее, поминал Александра Великого, разумея под ним меня, и про Чингис-хана, разумея под ним сотника Томлина. Как я уже сказал, сотник Томлин был черноват и усат, но ничего монгольского в нем не было, и, вероятно, монгольское поручик Шерман сюда приплетал по причине прежней службы сибирцев на монгольской границе, хотя бутаковцы, будучи сибирцами, служили, как я теперь знал, по Кашгару.
На улице нас взялись подбрасывать, подбросили несколько раз и, слава Богу, поймали. Потом помяли еще. И вся толпа повернула в гостиницу.
— Вы извините, Борис Алексеевич, за наше самоуправство! — сказал сотник Томлин про занятый мой номер.
— Да полноте, Григорий Севостьянович! — чистосердечно возмутился я.
А, признаться, я и не знал, как себя вести. Лишь я понял, что передо мной сотник Томлин, я сжался внутренней тревогой, я сильно заволновался — почти так же, как сжимался и волновался от вида хребта с горийских улочек. Физическая встряска — вот этакое таскание по коридорам — меня в большой степени выправила. Однако тревога осталась. И я сейчас, при чистосердечном возмущении, понял причину тревоги. Ее родило мгновенное ожидание спроса с меня за гибель полусотни. Однако вместо спроса я услышал от Томлина иное.
— А нас на Пасху впервые с ноября отпустили от службы. А остановиться нам негде! — стал объяснять сотник Томлин именно теми же словами, что и служитель гостиницы: — Он, то есть служитель, нам говорит: мест нет, господа! — а мы ему: как это нет, когда мы с аулов вернулись и всего-то на Пасху! — А так, говорит, видите, кто проживают! — и стал перечислять: этот такой, этот такой, а этот по протекции командования крепости Георгиевский кавалер!.. — ну я и хватился бежать к вам!
Я его слушал и улавливал что-то чрезвычайно схожее в нем с Сашей. Уж сколько считались хотя и неуловимо, но схожими мы с Сашей, но сейчас, по-моему, сотник Томлин и Саша сходством были гораздо ближе — столько ближе, что будто братьями были они, а не мы. Единственное, что их отличало, — это объяснительный тон сотника Томлина. Такого тона от Саши я не слышал во всю мою жизнь. И я спросил:
— Что же полусотня?
— Потом, Борис Алексеевич, потом, не в такой баранте! — извинительно улыбнулся сотник Томлин.
Мы ввалились в номер. Томлин недовольно и даже брезгливо повел носом, оглядел сваленную кучей амуницию, раскиданную по столу снедь и растопырил усы:
— А тудыть вас, гаспада ахвицера! — кого-то передразнивая, но в сильном недовольстве сказал он. — Настрамили, что шашку положить негде, не только хозяина ввести!