Изменить стиль страницы

И, будто прибавляя мне этого родного дела, в ущелье по-родному грохнул орудийный выстрел. Мы все замерли. А над нами прошел родной мне ветер и лопнул окрашенным облаком, не долетая заставы. Он пригнул всех

к земле. Лишь я один устоял, как бы даже и наслаждаясь происшедшим, — по крайней мере, я чувствовал, что расплылся в улыбке, — но здесь же соображая, что сейчас последует другой ветер, который, сориентировавшись на окрашенное облако, лопнет над заставой, где спит с казаками Саша. Ветер, конечно, последовал. Не успели все подняться, как он прошелестел над нами и с треском превратился в облако за заставой, миновав скалу. Все опять ткнулись в землю. Так быстро выстрелить второй раз одно орудие не могло. Значит, их было не менее двух. И нас на Марфутке они или не знали, или игнорировали, считая первой задачей разбить заставу. Из этого выходила и моя первая задача — не дать им это сделать. Такая задача весьма успешно выполнялась мной две недели назад. Я приказал командовать полусотней хорунжему Махаеву и сам схватился за инструмент. Я стал показывать Раджабу и его казакам, что и как делать, и одновременно составлял себе план действий, основой которого было первым же выстрелом отвлечь огонь от заставы, совсем не помня, что, кроме меня, никого из артиллеристов здесь не было и, значит, никто не смог бы мне помочь быстро и грамотно управляться с пушкой. Ведь даже простейший прицел по горизонтали, то есть поворот пушки на нужный мне градус, казаки по отсутствию опыта не были в состоянии сделать. Я это забыл, но тотчас понял и велел подать пушку к брустверу и закрепить сошники. Казаки растерянно и неловко стали хватать ее где ни попадя.

— Да что же вы! А ну поднимай тут, навались тут! — вне себя закричал я да так, что и Раджаб кинулся к лафету.

А по заставе пошли выстрелы гранатами.

— Едрическая сила! — закричал Самойла Василич.

— Все сгорит! — зло кинулся ко мне хорунжий Махаев.

Я оглянулся. Дым разорвавшихся гранат, смешиваясь с новыми разрывами, вздыбленным загривком собаки встал над заставой.

— Ломом! Ломом! — закричал я на казаков, тщетно пытающихся закрепить сошники.

Казаки схватились за лом. Я, пренебрегая болью в глазах, уставился на ущелье, но лишь больше ослеп и ничего не увидел.

— Где они? — спросил я Самойлу Василича про орудия.

— Чуток в глубине! — заспешил он объяснить. — Буди, видели там изгиб. Как раз у изгиба две штуки!

Я вспомнил этот изгиб и быстро сосчитал дистанцию.

— Стоять! — приказал я казакам у орудия. — Сейчас стоять, а потом по моей команде вот этой штукой, — показал я на правило, — и вот так колеса, — показал я, как взяться за колеса, — двигать ее чуть вправо, чуть влево, сколько скажу!

Казаки послушно взялись за лафет и колеса. Я нашел репер. Конечно, прекрасно было бы стрелять с прямой наводки и с пристрелкой. И прекрасно было бы стрелять не из этой старушки, родившейся задолго до меня, а из образца девятого года с совершенным прицельным устройством, системой отката ствола и большей скорострельностью. Однако же превосходно было уже то, что была хотя бы она. Я ее погладил по казенной части, как теленка по крестцу, и приказал гранату.

— Гранату! — крикнул я, запоздало понимая, что казаки не разбираются и в артиллерийских патронах. Я оторвался от прицела. — Ты, ты, ты... — стал я тыкать рукой в первых, кто попадался, оставляя их при пушке, а остальных отгоняя к зарядным ящикам. — Ты раскрывай вот этот ящик, ты подноси патрон и вгоняй его сюда, а потом быстро за другим патроном!..

Едва ли кто успевал запомнить за мной.

— Вахмистр! Вахмистр! — кричал я Самойле Василичу. — Как только огонь по заставе прекратится, ты — быстро туда, а оттуда с имуществом — в отряд!.. А теперь следить за моими разрывами!

О Саше я уже не помнил. Да и что за нужда была помнить, когда казаки от заставы уже чехвостили к нам.

С грехом пополам мы зарядились гранатой. Я взял шнур. Пушка по-телячьи взмыкнула, махнула длинным языком и прыгнула в сторону.

— Выстрел! — сказал я себе, открыл затвор, а потом посмотрел на Самойлу Василича. — Что?

Можно было бы не спрашивать. Уже по тому, как пушка прыгнула, я понял — сошники не были закреплены, и граната ушла к чертям собачьим.

— Чуток не угодили! — с сожалением откликнулся Самойла Василич.

— Закрепить лафет! — рявкнул я на казаков и на Раджаба.

— Бревном ее придавить, косопатую! — подсказал кто-то из бутаковцев.

Что-либо объяснять у меня не было времени. Я побежал к Самойле Василичу.

— Где? Сколько — чуток?

Он мне стал показывать в ущелье. Я кое-как, жмурясь и отирая слезы, различил дым своего разрыва.

— Теперь бы правее и чуток ближе! — попросил Самойла Василич.

Я в сердцах обругал его за такие поправки и снова сделал прицел.

— Выстрел! — снова сказал я себе, открывая затвор после второй гранаты.

— Опять чуток в сторону! — застрадал Самойла Василич.

— Вы наконец закрепите мне лафет, сотник? — заорал я на Раджаба.

— Борис Лексеич, пехота из лощины пошла! — сообщил Самойла Василич.

— Пошла — попросим обратно! — сцепил я зубы и погнал ствол на минусовые градусы, собираясь стрелять прямой наводкой.

Предельный отрицательный угол по вертикали у этой пушки был пятнадцать, то есть лучший, нежели у современной. Даже при значительном уклоне, какой был с нашей стороны гребня, этого минуса с лихвой хватало.

Я погнал ствол вниз, а он вдруг остановился, словно бы наткнулся на невидимый рубеж. Остановился и даже как-то этак причакнул: вот бежал-бежал, ткнулся во что-то и — чак!

— Что? Почему? — не поверил я, чуть приподнял ствол и с размаху пустил его обратно еще раз.

И он еще раз мне на той же отметке остановился — чак!

Пушка была неисправной. И того поручика, командира взвода и ее хозяина, следовало отдать под суд. Не меня, как то собирались сделать, а его.

— Под суд! — выдохнул я, сознавая, что теперь это уже не имеет никакого значения. А потому закричал:

— Орудие за бруствер!

Никто меня не понял.

— Орудие за бруствер! — взвыл я.

— Но эти бревна? — от растерянности уставился на меня Раджаб.

— Рубить, пилить, растаскивать! Но орудие за бруствер! — сорвал я голос.

Я знал, что это значило — орудие за бруствер. Догадался об этом и Раджаб. Да и кто бы не догадался. Но это был мой день. Иного у меня не могло быть.

— Полминуты тебе, сотник! — холодно сказал я и потом остановился безучастно наблюдать, как казаки истово взялись рубить сучья, веревками растаскивать бревно за бревном. Все было так просто и обычно. Все было как в жизни. Нужно было только прожить полминуты, пока казаки делают проход, и еще полминуты, пока они выкатят орудие. И эта минута тоже была как в жизни. Ничего такого, что не походило бы на жизнь, не было. А жизнью было лишь то, что было вокруг меня. У меня сейчас была минута. И ее мне вполне хватало для жизни.

К концу этой минуты снова налетел ветер — да не такой, который мог бы лопнуть окрашенным облаком или вздыбить шерсть на загривке собаки над заставой, — а самый обыкновенный, живой, выкатившийся из-за ледяной седловины огромным стогом почерневшего сена. Он налетел, выкатил этот стог, закрыл солнце и загасил сиянье. Стало все хорошо видно. Два орудия у изгиба ущелья брали меня в прицел, и густое чернение пехоты выходило из лощины. Я глубоко вдохнул в себя и не почуял боли в ранах. А может быть, и почуял. Но эта боль была ничтожной частью меня. Казаки уже растащили проход.

— Орудие за бруствер! — сказал я, и пошел следом, только оглянулся на бежавших от заставы казаков.

Граната в стороне удачно попала в гребень, подняла и расщепила несколько бревен. Казаки упали. Только Удя, оскалясь, остался рядом.

— Что, чуешь смерть, казак? — возможно, с похожим же оскалом спросил я.

Удя пробубнил невнятное, наверно, то, что обычно отвечал Саше. Казаки поднялись и рывками выкатили пушку за бруствер, тут же увязнув в снегу. Я посчитал позицию достаточной, приказал шрапнель. Я поставил трубку на разрыв снаряда, едва он вылетит. Невдалеке снова лопнула граната. По колесу возле моего виска ударило с такой силой, что колесо переломилось, и пушка как бы припала на одну ногу. Я заорал ей стоять — в том смысле, чтобы держала горизонтальный прицел, хотя уже никакого, ни горизонтального, ни вертикального прицела мне было не надо. Цепи — собственно, не цепи, а густые толпы, не развернувшиеся в цепи из-за глубокого снега — я смести не смог бы, лишь стреляя в противоположную сторону. Стрелять по ним было просто неинтересно. Или, точнее, стрелять по ним было равнозначно озлобленному битию младенца.