Изменить стиль страницы

Хорошенькая румяная приказчица положила на тарелочку два пирожных с розовым кремом и разменяла Антонине трехрублевую бумажку.

«Не пойду в школу, — думала Антонина, слизывая с пирожного крем языком, — что же ходить на одну неделю?»

В записной книжечке на обложке у нее было записано расписание уроков и занятия кружков. Узнав у приказчицы, что нынче среда, она прочла:

«1. Родной язык. 2. Родной язык. 3. Физика. 4. Гимнастика. 5. Обществоведение. 6. Немецкий.

Кружки:

1. Драматический. 2. Певческий».

— Барышня, — веселым голосом спросила хорошенькая приказчица, — миндальные принесли, хотите?

— Дайте одно, — сказала Антонина.

Откусывая сладкое, вязкое и еще теплое пирожное, Антонина думала о том, что сейчас должно быть обществоведение и что Терентьев, вероятно, рассказывает о народовольцах. «Ну конечно, о народовольцах — декабристов еще раньше учили. Желябов, Софья Перовская, такая в черном платье с высоким воротничком, такая причесанная гладенько… Я бы о народовольцах доклад сделала вместе с Аней Сысоевой… Тогда бы Терентьев похвалил бы и даже покачал головой, а уж на что редко хвалит, не то что Берта: две фразы по-немецки без ошибок Чапурная напишет — и уж хорошо. Это потому, что Валька у нее частные уроки берет…»

Потом Антонина думала о драматическом кружке, о том, что уже «Не в свои сани не садись» поставили, а сейчас, наверно, репетируют «Соколенка». Зеликман уже давно сказал ей, что на роль сестры будет «пробовать» ее, Тоню, и Райку Звереву, но что у Райки Зверевой, вероятно, не выйдет — рычит она очень…

Роль сестры нравилась Антонине — такая гордая, убежденная, сознательная и в то же время красиво одетая, не какая-нибудь ведьма или в очках…

Но внезапно Антонина вспомнила, что ей не придется больше ходить в школу, и заплакала, отвернувшись к большому зеркальному окну.

«На службу, — думала она, — на службу, как же так вдруг, на службу? А школа? А гимнастика? И на какую службу? В склад… Старик с бородой. Что я там буду делать? Тоже халатик надену, синенький, как Савелий Егорович».

Она плакала долго, слезы текли по щекам и попадали в рот, соленые, теплые и противные. Подняв глаза, она заметила, что за стеклом витрины стоит мальчишка лет двенадцати — курносый, в серенькой тужурке — и показывает ей язык. Она погрозила ему пальцем и быстро рукавом шубы отерла мокрое лицо. Но мальчишка, видимо, заметил, что она плакала, потому что, скривив мерзкую рожу, принялся собирать слезы в кулак.

Тогда Антонина написала пальцем на стекле «урод» и тоже скривила рожу. Мальчишка долго читал то, что она написала, но прочесть не смог, потому что снаружи было наоборот.

— Дура! — крикнул он.

Антонина не поняла, но догадалась по его губам и одними губами медленно и внятно произнесла: «Сам дурак».

Мальчишка не понял, запрыгал, быстро и с большим искусством сложил четыре кукиша, потыкал ими в стекло и еще раз скривил рожу.

Антонина попросила завернуть ей два пирожных в бумагу, расплатилась и вышла. Мальчишка стоял по-прежнему, прижавшись лицом к стеклу.

— Тебя как зовут? — спросила Антонина.

Мальчишка испугался, отскочил и опасливо поглядел на Антонину.

— Как тебя зовут?

— А какое твое дело? — в ответ спросил мальчишка. — Знаем мы вас.

— Что же ты знаешь? — спокойным и взрослым голосом спросила Антонина. — Бить я тебя не буду. Пойдем в кино, хочешь?

— Мне домой пора, — сухо ответил мальчишка.

— Да ведь еще рано.

— Мне уроки учить надо, мне одиннадцать задач задано.

— Ну, как знаешь.

Неторопливым, праздным шагом она пошла по скрипящему от мороза Невскому.

Наступал вечер.

Ее никто не ждал дома.

Она могла делать что угодно: пойти в кино, в театр, в цирк. Купить красный или синий шарик. Или книгу. Или готовальню. Она могла вовсе не ужинать. Она могла умереть, как папа.

Тротуар был тесен, но она шла в пустоте.

Целый вечер она ходила из кинематографа в кинематограф. От пирожных было противно сладко во рту, так же как от расточительных улыбок знаменитого Дугласа Фербенкса. Длинно умирала Вера Холодная, В. В. Максимов устало опускался на подушки автомобиля, белые каратели вели вешать бородатого мужика. От мелькания экранов у Антонины разболелись глаза. Какие-то два паренька в кепках с пуговицами привязались к ней и вместе вышли на улицу. Она еле убежала от них. В другом кино толстый, пахнувший луком человек все время подсовывал руку ей под спину. Звонким, не своим голосом, очень громко Антонина велела:

— Гражданин, уберите руку!

Кругом засмеялись, толстяк зашипел, как гусь, и, не дождавшись конца картины, ушел из кино.

В оркестре с надрывом, томно пели скрипки. По экрану бежали белые слова: «Ты моя единственная, неповторимая, грозная любовь…»

Это говорил загорелый человек загорелой девушке. Оба они были в светлых свитерах, стояли на палубе яхты, смотрели, как заходит солнце. Зрители перешептывались:

— Как красиво!

Домой Антонина приехала поздно, в двенадцатом часу, и сразу легла в постель. Ей было холодно, она долго не могла согреться и сердито думала о товарище Гофмане: «Хоть бы поговорил толком!»

3. Фанданго

Под вечер к ней пришли Аня Сысоева, Рая Зверева и Валя Чапурная. Замок долго не открывался, и Антонина слышала, как девочки смеются на площадке лестницы, как они бренчат чем-то металлическим и как Валя, по своей всегдашней привычке, отщелкивает чечетку по скользкому кафелю. Но как только Антонина распахнула дверь, смех смолк…

— Мы к тебе. Можно? — спросила Рая и, не дожидаясь ответа, вошла в переднюю.

— Конечно, можно…

У всех троих в руках были коньки — у Вали и у Ани снегурочки, а у Раи — американки.

— Одна живешь? — лающим баском спросила Рая, раздеваясь.

— Одна.

Всем троим в первые минуты было, видимо, неловко. Они делали вид, что очень замерзли на катке: дышали на ладони, топтались, обдергивали платья и явно не знали, с чего начать разговор. Антонина выручила их:

— Ну вот, — сказала она со своей обычной спокойной улыбкой, — похоронила папу и живу одна. В комнате холодно, так я совсем в кухню переселилась. И кровать сюда переставила, и комод, и шкафчик. Уютно.

— Уютно, — подтвердила Аня Сысоева и начала объяснять, почему не могла прийти на похороны Никодима Петровича.

— Ну никак, — говорила она, краснея под пристальным и недоверчивым взглядом Антонины, — ну никак не могла! Брат приехал, Костя, из Финляндии, и на один день, проездом в Москву, столько дела, ужас!..

— Да? — безразлично перебила Антонина. — Ну а как у вас в школе? Вы садитесь, Рая? Валя! Ну хоть сюда, на кровать… Я сейчас чаю вскипячу…

— Да ты не беспокойся, — взрослым голосом сказала Валя Чапурная, — посиди лучше, поразговаривай…

Накачивая в передней примус, Антонина поглядывала в открытую дверь — на подруг. Они нисколько не изменились за это время: плотная, толстоногая Рая все так же встряхивала головой перед тем, как расчесать красной гребенкой коротко стриженные волосы. Аня, как всегда, была хорошо и модно одета: в высоких заграничных ботинках светлой кожи, в короткой клетчатой юбке, в пушистом свитере, с косой, перевязанной какой-то особенной лентой, она еще больше, чем раньше, походила на девочку из американской кинокартины.

«А на самом деле трусиха, — беззлобно думала Антонина, — лягушек боится, американка».

Валя Чапурная была еще более некрасива, чем толстая Рая Зверева, но Рая никогда не думала о том, что некрасива, и поэтому никто этого не замечал, а Валя модничала, выдумывала себе «стиль» и оттого казалась особенно безобразной. Вот и сейчас — она устроила себе какой-то особенный воротник у платья и походила в нем на белую мышь, но подруги не обращали внимания на Валины туалеты. «Что же, — решили они, — раз она учится в балетной школе, значит, так надо».

Из шкафчика Антонина вынула баночку клюквенного варенья, положила в сухарницу сушек, нарезала хлеба и собралась было колоть сахар щипцами, но Рая Зверева отобрала у нее сахарницу.