19. Мальчик, воды!
Перед тем как отворить дверь в парикмахерскую, Антонина постояла на деревянном, скрипучем от мороза крыльце и из-под заиндевевших ресниц поглядела вокруг.
Вокруг было пусто, голо, морозно.
За невысоким забором чернели остовы кораблей, баржи, подъемный кран. Влево и вправо шла улица, по улице свистела поземка. По мосту через замерзшую реку лениво тянулся товарный поезд.
Она вздохнула, аккуратно счистила с валенок снег, сначала о скобу, вбитую в крыльцо, потом веничком, и отворила дверь. Немолодой толстый и лысый парикмахер сказал Антонине, что Петра Андреевича еще нет, и велел подождать.
— Посиди у печки да дровец подкинь, — сказал он ей, как старой знакомой, — холодина какая, ужас… А еще только ноябрь.
Не торопясь, она разделась, повесила пальто, сунула в рукав серенький шерстяной платок и, еще потоптавшись, чтоб не намокли валенки, пошла к печке.
Парикмахер кашлял и читал газету. Тоненько звенели стекла, и время от времени грохотала жесть.
— Того и гляди, унесет вывеску, — спокойно сказал парикмахер.
Антонина накинула пальто и вышла. Большая крашенная голубой краской вывеска колебалась от ветра. Одна петля была оторвана напрочь.
Пришлось вернуться за табуреткой и молотком. Она вколотила новую петлю из согнутого гвоздя, подышала на озябшие руки и принялась закручивать проволоку.
Потом она затопила печку наново, выгребла из поддувала золу, прибила гвоздиком отставший от пола железный лист и подмела мастерскую. Парикмахер не выражал никакого удивления — будто так и следовало.
Наконец явился Петр Андреевич. У него был такой вид, будто он всегда был очень толстым, а нынче вдруг ужасно похудел. Щеки, подбородок, шея — все изобиловало лишней кожей. На самом же деле Петр Андреевич вовсе не худел. Он всегда был таков. Лишняя эта кожа причиняла ему много хлопот, раздражала его, и не так давно он думал даже об оперативном удалении лишнего на шее и на подбородке, но под влиянием доктора Дорна решил отпустить бороду — побольше и попышнее. Борода хоть и скрыла лишнюю кожу, но придала Петру Андреевичу бандитское выражение, от которого он спасся очками из простых стекол. Большие очки действительно спасли его: он вдруг стал походить на ученого-аскета и полусумасшедшего. Надев очки и продумав как следует свой облик, он решил, что и говорить следует иначе — отрывистее и оригинальнее.
Прочитав письмо Дорна, он молча осмотрел Антонину и ушел за перегородку, туда, где шипел примус. Потом он позвал ее.
За перегородкой горела двенадцатилинейная лампа, лежали горкой чистые салфетки, поблескивало цинковое корыто. Когда она вошла, Петр Андреевич наливал себе в стакан кипяток из чайника. Стакан вдруг лопнул. Петр Андреевич выругался и поставил чайник опять на примус.
— Надо было ложечку в стакан положить, — сказала Антонина.
— Почему?
— Тогда стакан бы не лопнул.
— «Бы» это вроде «авось», — сказал Петр Андреевич. — Я могу вам платить не много. Двадцать один рубль.
— Хорошо.
— Являться надо к девяти часам.
— Хорошо.
— Будете стирать белье, мыть мастерскую, подавать воду, подметать, ездить по поручениям, как ученица.
— Хорошо.
— Если шашни заведете — выгоню. Понятно?
Она кивнула головой.
— Да… Печку топить, сдавать волосы… Зеркала должны быть промыты и прочищены. Мрамор тоже. Снаружи магазин чтоб всегда имел приличный вид. Как звать-то?
— Антониной.
— Иди работай.
Она вышла из загородки и поглядела в заиндевевшее окно: ничего не было видно.
— Как ваше имя? — спросил толстый парикмахер.
Она ответила.
— А меня зовут Самуил Яковлевич, — сказал мастер, — Самуил Яковлевич Шапиро. Ни больше ни меньше. Быстро оденься и купи мне одну пачку папирос «Совет». Потом сходишь ко мне на квартиру за обедом. Ну, живо!
И опять зашелестел газетой.
Еще затемно она приезжала в мастерскую. Отворяла ставни, снимала с двери тяжелый немецкий замок, мыла полы, грела воду и принималась за стирку. Надо было выстирать две-три дюжины салфеток, выполоскать их, подсинить, подкрахмалить. Раз в неделю стирались и крахмалились халаты. Петр Андреевич требовал, чтобы белье непременно было «с шепотом». Потом она гладила развешанное с вечера белье. Потом топила печь, протирала зеркала, мрамор, грела воду для бритья, резала бумагу, чистила щипцы для завивки, ножницы, проветривала мастерскую.
К десяти часам приходил Шапиро.
Опухший, с почечными мешками под глазами, злой и охающий, садился не раздеваясь в кресло и начинал браниться.
— Слышишь, — говорил он, — эта стервятина целый вечер кричала на меня, что я выбрал себе такую профессию. Ей неудобно перед подругами, что ее отец парикмахер. Ну а если б я торговал на Обводном, лучше? Скажи, мне? Или я не даю ей жизни? Сатана. Я болен, видишь, я распух, так ей мало. Ну, зато я ей тоже сказал — мамаша упала в обморок.
И он подробно рассказывал, как мамаша упала в обморок.
Обо всем он говорил злобно, всем сулил несчастья, кашлял, плевался и каждый день скандалил с Петром Андреевичем.
Начиналось обычно едва тот входил.
— Безобразие, ей-богу, — говорил он, — неужели трудно раздеться?
— Трудно, — кашлял Шапиро.
— Пойдите разденьтесь.
— Бабе своей указывайте.
— Я не указываю, а я говорю, что нечего входить в калошах.
— Заплатите раньше жалованье, а потом будете за калоши говорить.
— Я ж вам дал под жалованье сорок рублей.
— Под жалованье? Мне сто шестьдесят причитается — где они?
— У меня нет. Я вчера уборщице заплатил.
— Уборщице можете, а мне не можете?
— Так уборщице двадцать один, а вам двести, — возмущался Петр Андреевич, — и у вас деньги есть, а у нее нет.
— Вам в моем кармане не считать…
— Говорю — нет денег.
— А где выручка?
— Не ваше дело. Я хозяин.
— Хозяин? — глумливо переспрашивал Шапиро.
— Хозяин.
— Срам вы, а не хозяин.
— Ищите себе другого.
— Хитрый какой! Отдайте раньше деньги.
— Отдам. Завтра.
— Сейчас.
— У меня нет сейчас.
У Антонины дрожали руки. Она знала, что Петр Андреевич сейчас начнет плакать и божиться, знала, что денег у него действительно нет, знала, что хоть он и жулик, но жулик особенный, несчастный, и жалела его.
Скандалили каждый день, и всегда случалось так, что начинал как будто Петр Андреевич, а виноват был на самом деле Шапиро. Шапиро орал и ругался с наслаждением, выискивал слова пообиднее, пооскорбительнее и, заметив, что задел за живое, искренне и подолгу наслаждался. Петр Андреевич только отругивался и всегда под конец ссоры становился жалким и уступал, если была хоть какая-нибудь возможность уступить.
Постепенно она возненавидела Шапиро так, как в свое время ненавидела Пюльканема. Ей доставляло удовольствие видеть, как он скользит и падает в гололедицу, слышать, как он охает и стонет. У него украли меховую шапку — она с радостью рассказала об этом Петру Андреевичу, Он всегда жаловался на свою дочь, и ей нравилась эта девушка, хотя она ни разу ее не видела.
Когда Петр Андреевич и Шапиро скандалили, она пряталась за загородку и сидела там не высовываясь, притворяясь, что гладит или стирает.
Ей было страшно и мерзко.
«Почему они, — думала она, — какое им удовольствие? Неужели так всю жизнь? Ведь они уже старые!»
Скандал прекращался только с приходом клиента. Тогда Петр Андреевич особым, гортанным голосом требовал воду, и начинался рабочий день.
Воду подавать Антонине всегда было неприятно.
— Мальчик, воды! — кричал Петр Андреевич.
Этим он развлекал клиентов.
— Маленький цирк никогда не повредит! — соглашался Шапиро. И тоже кричал: — Мальчик, компресс!
Антонина злилась, красные пятна горели у нее на щеках. И только один раз какой-то пожилой краском с седыми висками заступился за нее.
— Это что, вы так острите? — спросил он Петра Андреевича.