Они все еще шли.
Их было очень много — веселых пьяноватых мужчин и женщин. Мужчины шли в расстегнутых шубах и пальто. Тускло блистало крахмальное белье, шляпы у некоторых были сдвинуты на затылок, лица лоснились. Женщины смеялись, переговариваясь друг с другом и тяжело опираясь на руки мужчин. Пахло крепкими духами, спиртом, табачным дымом и еще тем особым запахом, который приносят с собой люди после обильного, длинного и веселого кутежа…
Возле окошечка телеграфа они все остановились. Аркадий Осипович отделился от них, взял бланк и принялся писать, но в это время Дези вдруг залаяла; он повернулся к ней и что-то крикнул — Антонина не расслышала, что именно.
Все засмеялись и громко заговорили, а Аркадий Осипович опять нагнулся над телеграммой.
Какими-то воротцами, через которые возили тележки с багажом, Антонина пробежала на перрон, спросила, где стоит курьерский поезд, и спряталась за деревянную будку, остро пахнущую краской, перед международным вагоном.
У вагона зевал проводник.
По перрону прогуливались военные, старик в оленьей дохе и два старика с палками. Потом прошел толстый инженер в форменной фуражке, с большим желтым портфелем в руке.
— Поцелуй мамочку, — говорил он на ходу розовому мальчишке, — слышишь, олух?
Потом вдруг густо, толпой повалили моряки — веселые, шумные, с сундуками, чемоданами и жестяными чайниками…
Аркадия Осиповича все не было.
Прошли три иностранца в мохнатых чулках, с рюкзаками за спинами, унылые и седые. С ними шла женщина и несла в руке голубую банку икры.
«Глупые какие», — сердито подумала Антонина.
Наконец показался Аркадий Осипович.
Теперь она видела его спереди. Он шел медленно, поддерживая за локоть незнакомую девушку в черном меховом жакете и в такой же шапочке.
Девушка была очень пьяна.
Ноги ее то и дело скользили по обледенелому перрону, она почти падала, и каждый раз, когда Аркадий Осипович вежливо поддерживал ее, она останавливалась и подолгу неслышно смеялась, откидывая назад голову, так что все видели ее белую, тонкую шею…
У Аркадия Осиповича было серьезное и деловитое лицо, хоть он и смеялся, глядя на свою спутницу.
Жадными и злыми глазами Антонина смотрела на них из своего укрытия. Когда они поравнялись с ней, девушка опять поскользнулась и почти упала плечом на Аркадия Осиповича. Он осторожно обнял ее за талию и круто повернул к международному вагону. Проводник почтительно козырнул. Высокая артистка — та, что давеча разговаривала с Антониной в уборной у Аркадия Осиповича, — взяла Дези за ошейник и вошла в вагон, пропустив собаку вперед.
«Как же щенки? — подумала Антонина. — Ведь они же сдохнут?»
Огромная толпа провожающих окружила Аркадия Осиповича. Теперь Антонина слышала только его гибкий, сильный голос.
Высокая артистка стояла в дверях вагона и спокойно улыбалась.
«Хозяйка, — со злобой подумала Антонина, — улыбается еще».
Потом она посмотрела на часы.
Осталось две минуты.
Провожающие заговорили громче, расступились и опять сомкнулись. Что-то хлопнуло, потом еще раз и еще.
— Никогда не оскудеет талантами Россия, — крикнул чей-то расслабленный, пьяный голос, — слышишь меня, Аркаша?
— Советская Россия! — закричала женщина.
— Ура! — крикнул опять расслабленный голос, и все подхватили.
С хрустом и звоном ударились о перрон бокалы. Подошел стрелок с винтовкой на ремне, все обернулись и стали упрашивать, чтобы он взял штраф.
— Да, — кричал молодой голос, — мы признаем себя виновными в нарушении общественной тишины… Готовы уплатить штраф…
Ударил третий звонок.
Аркадий Осипович зашел в тамбур, и тотчас же вагон двинулся, оставив позади толпу провожающих. Девушка в меховом жакете шагнула за вагоном, но покачнулась и дальше не пошла.
— Послушайте! — крикнула она. — Аркадий!
Аркадий Осипович, по-прежнему серьезно и деловито улыбаясь, снял шапку и махнул ею…
Антонина шла за поездом.
Идти было, как ей казалось в те минуты, трудно, скользили ноги, но она шла все скорее и скорее и глядела не отрываясь на его бледное, как будто бы даже злое лицо.
Больше никого не было на перроне.
Впереди светился холодный зеленый огонь.
И в ту же секунду, когда она почувствовала, что бежать больше не может, Аркадий Осипович увидел ее.
В неверном, мерцающем свете прыгающих фонарей он высунулся из тамбура и звенящим молодым голосом крикнул ей какое-то слово, которого она не поняла, но которое, запомнила, как ей казалось, на всю жизнь.
Его лицо изменилось, она не видела как, но поняла, что оно перестало быть злым.
Он повис на поручнях и еще раз крикнул ей что-то, она все еще бежала за поездом, придерживая рукой сердце и задыхаясь от горя и усталости.
— Я же люблю вас, люблю! — бессмысленно шептала она. — Возьмите меня с собой, возьмите!
Но он ничего этого не слышал.
Медленно он вошел в свое купе, сбросил шубу, шапку, поискал по карманам спички и, не найдя, забыл закурить. Тоненькое лицо Антонины все еще виделось ему.
— Ах ты боже мой! — со вздохом произнес он. — Нехорошо как, как нехорошо все.
Вагон мерно и тяжело покачивался на выходных стрелках, спальный вагон прямого сообщения, сытый, покойный, теплый, полупустой. Проводник принес чай и сухарики, умело перевернул диван, стал разбирать постель. Аркадий Осипович отхлебнул из стакана, образ Антонины растаял, померк. В конце концов не мог же он дать ей денег — этой сироте, она достаточно гордая для этого. И вообще он не причинил ей никакого вреда, он побывал с ней в ресторане, показал ей недурной спектакль. Не виноват же он в том, что у девочки от всего этого закружилась голова…
14. Знакомьтесь — Скворцов!
Скворцов считал себя человеком особенного склада, необыкновенной породы, замечательных кровей. Он совершенно серьезно, нисколько в этом не сомневаясь, думал про себя как бы даже немного снизу вверх, что-де он не рядовой парень, а человек холодный, мужественный, храбрый, не раз видевший в глаза самую смерть, и человек, который не знает, что случится с ним завтра, и потому такой, которому позволено неизмеримо больше, чем всем иным людям. Несмотря на то, что за все годы флотской своей службы он не потерпел ни одной аварии, несмотря на то, что пароход, на котором он служил, был построен совсем недавно и оборудован по последнему слову техники и что плавания совершались по хоженым и перехоженным рейсам, — несмотря на все это, Скворцов считал работу свою крайне опасной, жизнь — героической, а самого себя, именно только себя, но никак не своих товарищей, — человеком особенным, возвышенным, нисколько не похожим на прочих сухопутных ничтожеств.
Служил, он довольно исправно, считался хорошим товарищем и своим парнем. Вечерами в кубрике, под равнодушный гул машины и плеск моря, он играл на маленькой венской гармони или рассказывал какие-нибудь свои, наполовину выдуманные, наполовину правдивые истории, или, прикрыв глаза и не обращая ни на что внимания, свистел унылую, слышанную в Гамбурге песню. Гладкие рыжие волосы его поблескивали красной медью под светом угольной лампочки, играли мускулы под белой кожей рук, — казалось, что свистит он только для виду, а на самом деле примеряет и пробует себя для прыжка и драки…
— Ты чего, Ленька? — с опаской спрашивали у него.
Он щурился и длинно потягиваясь, выгибал спину, как большой, сильный и хитрый кот.
В иностранном порту, когда команду спускали на берег и все отправлялись глядеть город, Скворцов один откалывался от компании и шел по лавкам покупать вещи. Сдвинув шляпу на затылок, посвистывая и щуря светлые глаза, он шагал по асфальту чужого города, разглядывал витрины, афиши, людей, слушал музыку, льющуюся из дверей ресторанов и кабачков, заходил в лавки, приценивался, торговался и покупал. Ему доставляло большое удовольствие то особое обхождение с покупателем, которым славится Европа: вежливые, но без тени подхалимства приказчики, отсутствие суеты в магазинах, красивые девушки-приказчицы со спокойными, но в то же время выражающими готовность лицами, руки с продолговатыми ногтями, белые шеи, ноги в тонких чулках… Выбирая воротнички, или галстук, или часы, он подолгу переглядывался с приказчицей, светлым и наглым своим взглядом как бы высекая искры из ее глаз, а когда это удавалось, назначал свидание и шел дальше, посвистывая и улыбаясь. Он был доволен собой, своими покупками, своей жизнью, горячим летним днем, городом, вежливыми людьми, приподымавшими шляпы и говорившими вежливые слова. Ему доставляло удовольствие нарочно толкнуть кого-нибудь, а потом приподнять шляпу и, ослепительно улыбнувшись (он знал, что улыбается ослепительно, и делал это каждый раз не без кокетства), извиниться на ломаном языке, встретить тоже улыбку и еще раз улыбнуться, и еще раз, уже вслед, снять шляпу и извиниться громко и весело — так, чтобы обернулось несколько прохожих. С удовольствием он подходил к полицейским на перекрестках и спрашивал у них дорогу — ему нравилось, как они козыряют и щелкают каблуками, ему нравились их короткие, выразительные жесты, их плащи, каски, золотые листья дуба на их кепи, выбритые щеки — все… Его забавляли и радовали автоматы с шоколадом, с духами, автоматы-весы, ему нравилось войти в бистро или в бар и, особым легким жестом бросив на мрамор монету, выпить стакан сидра, или пива, или просто сельтерской. Он знал названия всех напитков, следил за модами, пытался даже жевать резину, курил сигары, потягивал противное, пахнущее аптекой виски. Все это вместе создавало иллюзию полноправности в том обществе, в котором он был только гостем и которое так нравилось ему.