Генджи сел на корточки, обнял автомат, склонил голову и сразу же уснул.

Его разбудил паровозный гудок. Он не сразу понял, что это такое, но потом догадался, — где-то неподалеку, наверное, за кукурузным полем, была железнодорожная станция. С трудом распрямив затекшие ноги, он встал и огляделся.

Занималась заря. Одинокая звезда еще поблескивала в белесом небе. Отовсюду доносились обычные звуки просыпающейся степи — звонкая перекличка птиц, жужжание насекомых, шорох трав. И гудок паровоза прозвучал как-то странно, неуместно среди всех этих звуков. И не верилось, что за желто-зеленой, неспокойной под ветром стеной кукурузы затаился враг и что гудит его паровоз, может быть, пригнавший эшелон с пополнением, которое вот-вот вступит в бой.

Над головой нудно, леденя душу, провыл снаряд, и следом за ним из-за кукурузного поля долетел звук выстрела — словно гром прокатился вдали.

— Не иначе бронепоезд, — с непонятным восхищением сказал Рябоштан. — Вот он даст нам сейчас!

Но вдруг ударили минометы. Все чаще мины падали совсем близко вздымая снопы земли, и по стенкам окопа, еще хранившим глянцевые следы лопат, стекала струйка песка. А где-то мина угодила уже в траншею, оттуда донесся душераздирающий крик смертельно раненого человека.

Генджи прижался к холодной стенке окопа, всем телом ощущая, как дрожит земля! Он сейчас не мог думать ни о чем, кроме этого беспрерывного, давящего на ушные — перепонки грохота. «Вот… вот», — повторял он, когда рвался снаряд, и этому не было конца. Каждый его нерв, натянутый до предела, нетерпеливо ждал тишины, потому что такое не могло продолжаться бесконечно.

И все-таки она пришла неожиданно, долгожданная тишина. Впрочем, тишины в полном смысле не было — просто весь этот дьявольский грохот ушел куда-то назад, отделился от линии траншеи. Взгляд Генджи остановился на куске железа с рваными краями, который всего несколько секунд назад очутился совсем рядом, вдавленный в срез земли у кромки траншеи. Генджи протянул руку, и пальцы ощутили еще не ушедшую теплоту металла, который мог бы оборвать его жизнь. И только теперь он с ликующей ясностью понял, что самое страшное позади.

— Ну, раз огонь в наш тыл перенесли, жди атаки, — необычно громко сказал Рябоштан, стряхивая землю с плеч.

Генджи поднялся и увидел мелькающие в кукурузе каски и пилотки. Не сводя с них глаз, он вставил в автомат полный диск, тщательно, как на учениях, прицелился и плавно нажал спуск.

Он видел, как санитар, придерживая тяжелую сумку на боку, пригнулся, побежал вдоль насыпи и тут же, словно наткнулся на невидимую степу, замер на мгновение и упал, неловко подвернув руку.

Генджи перехватил автомат, выпрыгнул из окопа, кинулся к санитару. Он упал с ним рядом, спросил, задыхаясь:

— Ну как ты?

И отпрянул, заглянув в его удивительно спокойное, неживое уже лицо.

В шуме и треске боя он услышал приглушенный хриплый зов:

— Санита-ар!

Генджи осторожно перевернул труп, снял сумку с тусклым красным крестом на выгоревшем брезенте и пополз к раненому.

Атака была отбита.

— Закурим, братцы, — весело сказал Рябоштан, разгоряченный боем, и, рассыпая махорку, стал скручивать папиросу.

К ним подошел лейтенант Сатыбалдыев, снял каску, вытер платком потный лоб.

— Это ты раненым помогал? — спросил он Генджи.

— Так санитара… — хотел оправдаться тот.

Лейтенант перебил его:

— Ловко это у тебя получается. Так что сумку держи при себе. Понял? Помощь раненым будешь оказывать.

Час назад Генджи обидело бы такое назначение, но после того, как он добровольно побыл санитаром, увидел устремленные на него глаза, полные доверия и надежды, приказание командира показалось ему даже почетным. В конце-концов не каждый найдет в себе смелость под огнем пробраться к человеку, которому нужна помощь…

За леском в небе висел аэростат.

— Ишь, вывесили колбасу коптить, — усмехнулся Рябоштан, попыхивая самокруткой. — Жаль далеко — пуля не возьмет.

— Оттуда небось Будапешт видать, — мечтательно сказал кто-то.

Над ними кружили самолеты с черными крестами на крыльях, и солдаты, не таясь, с любопытством разглядывали их, зная, что бомбить они не станут — свои рядом.

В конце дня снова ударили минометы. И снова после шквального огня по передовой мины стали рваться где-то позади, а в кукурузе замелькали пилотки и каски поднявшихся в атаку немцев.

Генджи очнулся в полуразрушенном окопе. Он еще не знал, что обстрел прекратился, — в ушах продолжало гудеть, и голова разламывалась от нестерпимого гула и грохота. Он стряхнул с себя землю и приподнялся. Где-то в стороне длинными очередями строчил «максим», но солдаты, приникшие к стенке траншеи, не стреляли, а словно бы напряженно вслушивались во что-то.

И когда они, обрушивая сапогами края окопа, поднялись к устремились вперед, Генджи тоже, превозмогая слабость и тошноту, побежал за всеми.

«Максим» прижимал немцев, не давая им поднять даже головы, и взвод почти без потерь дошел до назначенного места и, используя пахнущие гарью воронки, занял оборону. Это была явно невыгодная позиция — немцы находились не только впереди, в кукурузном поле за противотанковым рвом, но и слева, за насыпью шоссе.

Теперь Генджи окончательно пришел в себя. «Жив, я жив — нарастало в нем радостное чувство, — и снова в бою!» Ровно и сильно билось сердце, цепко следили за всем происходящим глаза, руки сжимали автомат, а ноги — только дай приказ — готовы были снова понести его под огнем вперед. И это радостное, какое-то праздничное чувство, и сознание своей готовности все преодолеть, все вынести и сделать, что приказано, и то, что, несмотря на грохот боя и посвист пуль, он совсем не ощущает близости смерти, все это было удивительно и совсем не похоже на его представление о войне.

Генджи казалось, что в бою сразу станет виден человек — трус побледнеет и не сумеет сдержать дрожь, храбрец с горящими глазами будет идти во весь рост под пулями, предатель поднимет руки. Но он видел вокруг только напряженные, сосредоточенные, полные отчаянной решимости лица, в общем-то, совсем обыкновенные, почти такие же, как в поле, во время посевной. И сам он основательно зарывался в землю, чтобы уберечь себя от пули или осколка, и поднимался, и бежал, как только приходил приказ наступать.

— Ты не боишься смерти? — с недоброй усмешкой спросил его Хайдар, когда они расставались.

— Я хочу жить. Но место джигита сейчас в бою, — ответил тогда Генджи.

— Ты не ответил на вопрос, — настаивал Хайдар. — Всякие высокие слова я тоже умею говорить. Но признайся — ты боишься умереть?

— Все когда-нибудь умрут.

— Но одно дело умереть в семьдесят лет, другое — в семнадцать. Ты хоть раз целовал девушку?

Генджи потупился.

— Зачем ты об этом?

— Вот видишь, — обрадовался Хайдар. — Ты еще не изведал всех прелестей жизни, ты, как цыпленок, вылупившийся из яйца, не знаешь, как прекрасен мир. Вот почему ты рвешься в бой, навстречу смерти. И может случиться, что ты так никогда и не узнаешь сладости любви, А женщины… Нет, тебе не понять. Знаешь на кого ты похож? На миллионера, который не знает о своем богатстве. Хотя таких, наверное, не бывает.

— Что ты все пугаешь меня? — скрипнув от злости зубами, сказал Генджи.

Хайдар засмеялся.

— Чудак ты! У тебя есть самое большое богатство, которым может обладать человек, — молодость. А ты собираешься швырнуть его собаке под хвост.

— Самое большое мое богатство — не молодость.

— А что же?

— То, что дорого и молодым и старикам. Родина.

Хайдар тихо засмеялся.

— Так нельзя спорить, мальчик. Что Родина священна, я знаю не хуже тебя. Только зачем поворачивать так разговор? Мы же ведем речь о храбрости и трусости, об их корнях. Я утверждаю, что только не знающий цену жизни может не дорожить ею.

Генджи вскипел.

— А я считаю, что человек, который вот так рассуждает, когда Родина в опасности…