— А ну, погоди, — схватил я его за руку.

Мне не раз приходилось быть свидетелем отчаянной дерзости юных партизан, поэтому не хотелось, чтобы сейчас этот парень рисковал. Я вспомнил одного в Мелитополе — за неоправданный риск он зря поплатился жизнью.

Крепко стиснув лимонку и прижимаясь к стене, я стал медленно продвигаться к окну, из которого строчил автомат. Если он не выглянет из окна, — подумалось мне, — ему ни за что не усидеть меня. А выглянуть он вряд ли решится».

Но случилось то, чего никто не ожидал. Дверь дома шумно распахнулась, и из нее на улицу выскочили двое верзил, будто кто-то торопил их пинком пониже спины; остановились в нерешительности, озираясь вокруг и подняв руки над головою. За ними вышел немец. Секунду помедлив, он с силой швырнул наземь автомат и тоже поднял руки. Партизан, что постарше, подскочил к полицаям и с размаху огрел прикладом одного из них.

— Э, друг, — крикнул я. — Так нельзя!

— Если бы ты знал, товарищ сержант, сколько этот гад своими руками сгубил людей. Я дал слово, что сам вздерну его на первой перекладине.

— Если так, — сказал я, — потерпи немного. Я думаю, что военный трибунал пойдет тебе навстречу.

Все наше отделение расположилось в одной хате. На улице шел дождь вперемежку со снегом. А здесь, в светлой крестьянской горнице, нам было хорошо. Я зашивал прожженную угольком дырку в шинели. Алексеенко громко храпел на широкой лавке, подложив под голову большие красные руки. Заман писал письмо, а Самсонов брился». Словом, каждому нашлось дело.

Поздно ночью нам предстояло сменить ребят, державших оборону на островке в одном из лиманов. Когда мы высадились из лодок, все еще шел частый мокрый снег. На вытянутом длинной и узкой полосой островке стояла мертвая тишина. Только слышно было, как вязли солдатские сапоги в липкой, как тесто, почве.

— Песочек, кажется, — проворчал кто-то.

— Ц-ц-ц! — предупредил я.

Земля легко поддавалась лопаткам. Но так же легко вырытые окопы заполнялись водой.

Перед самым рассветом начался бой. Немцы, воспользовавшись плохой видимостью, успели высадить десант. Их лодки ушли назад. Наши лодки тоже уплыли, забрав тех, кого мы сменили. А островок был слишком мал, чтобы на нем долгое время могли сосуществовать мы и они.

Целые сутки проторчали мы на этом островке. Если бы кого-нибудь из нас спросили тогда, что такое рай, то любой, не задумываясь, назвал бы тот дом с мирно потрескивающей печкою и разостланною на полу соломой.

А в лимане творилось настоящее столпотворение: ветер крутил жгуты из снега и дождя, забрасывал нас мокрым песком. Стоя по колено в воде и почти беспрерывно стреляя по немцам, которые остервенело держались за небольшой плацдармик на западной оконечности острова, мы уже перестали разбирать, когда на нас падали комки земли и камни, а когда осколки.

За высокой дамбой нам открылось совершенно ровное, если бы не воронки от снарядов, поле. Там и здесь, наспех присыпанные землей, торчали мины. Они чем-то напоминали шляпки грибов. В дымчатом свете утреннего солнца мы, старательно обходя эти грибы, повернули к дороге, ведущей в Одессу.

Отяжелевшие от усталости ноги, всю ночь месившие грязь в сплошном бездорожье, болезненно ныли. Автомат и вещевой мешок все сильнее оттягивали плечи и сдавливали спину и грудь. Ввалившиеся от бессонницы и утомления глаза сами собой закрывались. Но, как путешественник, завидя издали брезжущие огоньки привала, убыстряет шаг, так и мы все заметно оживились, внутренне встряхнулись и приободрились, едва увидели вдали очертания большого города.

Словно бы сбившись в большой и бестолковый караван, улицу запрудили машины самых разных марок. Они ревут и вздрагивают корпусами, хотя водителей за рулем нет.

Над нами, весело тарахтя, проносится «кукурузник» и сбрасывает, пачка за пачкою, листовки.

— Ты посмотри, Каджар, — говорит Алексеенко, стоя на затертых ступенях, ведущих вниз, в бывшую пивную. — Посмотри, сколько чемоданов и разного барахла на машинах. Небось, награбленное все это. Оттого, видно, так люто они и сопротивляются.

— Я сам думаю о том же, — отзывается Каджар. — Ведь они понимают, что их песенка спета, что заперты они со всех сторон, как в мышеловке, и все-таки отбиваются. А вон в соседнем квартале давно уже прекратили сопротивление — вышли на улицы с поднятыми руками.

— А возможно, здесь какие-нибудь особые немцы, — высказываю догадку я. — Эсэсовцы, наверное?

На мостовую медленно, как осенние листья, переворачиваясь в воздухе, падают и падают листовки. В них напечатаны стихи;

Ты одессит, Мишка,
а это значит,
что не страшны тебе
ни горе, ни беда!

Солдаты, поймав листовку, читают стихи, смеются и снова, очередь за очередью, бьют по заложенным кирпичами окнам дома.

ПОЕДИНОК (перевод Ю.Белова)

Уже давно в кипящем радиаторе дунайская вода смешалась с ледяной водой горных речушек. Дорога длинная, день жаркий, и томительная дрема одолевала солдат. Усатый ефрейтор со странной фамилией Рябоштан, сидящий рядом с Генджи, то и дело встряхивал головой, как это делают, когда отгоняют назойливую муху, и шевелил белесыми бровями. Мимо нас проплывали крохотные кукурузные поля, редкие перелески, аккуратные, непривычные на вид домики со ставнями и черепичными крышами.

— Далеко от родимых мест занесло нас, — вздохнул Рябоштан. И вдруг спросил соседа. — Тебя как звать-то?

Генджи посмотрел на него с удивлением. Который уже раз спрашивал его об этом Рябоштан и все, видно, не мог запомнить имя.

— Генджи меня зовут. Понял? Генджи!

— Слушай, — примирительно сказал ефрейтор, уловив в голосе Генджи нотки раздражения, — давай, я тебя просто буду знать Генкой?

Генджи усмехнулся. Он уже привык к тому, что русские переиначивают туркменские имена на свой лад.

— Давай, Генкой.

Рябоштан помолчал, потом продолжал:

— Ты не обижайся… Дружок у меня был, тоже Генкой звали. Мы с ним вот так, как с тобой, знаешь, сколько прошли да проехали! Автомат-то, что у тебя, раньше ему принадлежал. Эх, золотой был парень! С таким хоть в бой, хоть в разведку, хоть куда — такой был парень.

Дорога петляла, уходила то влево, то вправо, порой даже как будто поворачивала назад. Но солдаты знали, что едут они все-таки на запад, и это было приятно. Радовались все. Но Генджи испытывал особое чувство. Как-никак он был теперь настоящим солдатом, принявшим несколько дней назад боевое крещение. И автомат с потертым, поцарапанным ложем, принадлежавший раньше его назввнному тезке, тоже возвышал Генджи в собственных глазах, — как бы приобщал его к подвигам, которые совершал тот, другой Генка, золотой парень, убитый под Белградом.

Механизированная колонна уже пересекла Трансильванию и двигалась по дорогам Венгрии. Шли, минуя города и деревни, названия которых не запоминались, громыхали повозками на мостах, перекинутых через мелкие речки, пылили на проселках. Европа летела под колеса машин, спешащих туда, где шли тяжелые кровопролитные бои.

Генджи еще не знал, что это такое — настоящий бой. Недавняя стычка с небольшой немецкой частью, отбившейся от своих, была короткой, и наши почти не понесли потерь. Но ему она представлялась грандиозным сражением, и оттого, что немцы не оказали серьезного сопротивления, Генджи казалось, что воевать — это совсем просто, что-то вроде охоты на джейранов, ну, на волков, в крайнем случае.

И еще одно обстоятельство вселяло в него гордость — наконец-то окончились месяцы унизительной, полной горечи службы в медсанбате, где он помогал прачкам. Джигит таскал воду для стирки! Срам? Он даже перестал писать письма домой, — нельзя же признаться, что тебе не доверяют настоящего дела.