Изменить стиль страницы

И вот – князь…

И почему-то черная вода, черные лодки, влажный залах древесной гнили, колеблющееся сияние звезд…

А может, он и в самом деле – великий актер?

Может, так вот, понапрасну, почти шутя, растратил себя на пустяки, а мог бы потрясать сердца людей!

Ну, да что теперь об этом. Теперь о другом надо, о важнейшем.

О собственной шкуре.

Как это он давеча сразу не догадался, что его прощупывают! Пришел какой-то лопух, солдат. «Ва! – говорит. – Видал тебя на представлении, обрадовался – земляк… Откуда, кацо?»

Ну, земляк и земляк. Пошла беседа, пошли расспросы, воспоминания. Спасибо, ребята все окликали: «Арчил, принеси то, Арчил, убери это!» Насилу отделался от настырного земляка. И лишь близко к вечеру осенило – что за «земляк»… Допер, что подослан легавыми. Сомнений не оставалось: долговязый в Кугуш-Кабане – из-за него…

Ишь ты, к тете в гости приехал, сволочь!

Вот взять бы сейчас из реквизита жонглеров Христофоровых один из ихних тяжелых ножей да кинуть в то раскрытое окошко на первом этаже, где прохлаждается у мифической «тети» этот длинноголявый. Так, чтоб до половины вонзился в межглазье…

Как некогда сеньор Джованни учил.

Без промаха.

Кремлевские куранты проиграли где-то далеко, в городе. Ну, что ж, можно и собираться. А пока…

Арчил выливает в глотку полбутылки «зверобоя». Мысли делаются яснее, отчетливее.

Хорошо ли, так ли он сделал, что ушел из цирка, не стал дожидаться вечернего представления?

Так. Хорошо.

Черт их знает, могли бы прямо с манежа взять.

Нет, гран пардон, сеньоры! Мы еще побрыкаемся!

Поживем!

Вовремя одумался, не поперся к своей дражайшей Лизаветушке, отказался от роли отца семьи, законного супруга. Черт знает, какая чепуха пришла было в голову! Тихий домашний очаг, семейные радости… Слава богу, кто-то уже давно догадался заменить его у Лизаветиного очага.

Нет, не та роль. Совершенно не его амплуа.

А город спит… Кугуш-Кабан проклятый! Дым отечества, чтоб ему провалиться!

От лодочной пристани, через завалы из бревен, медленно, скупо расходуя силы, подымается в город.

Мысли дробно семенят, бредут за ним, словно овечья отара за чабаном. Все – старые, привычные, серые, как овцы. Но среди них вдруг появляется новая, незнакомая, мечется юркой змейкою: «Это, мол, еще, кацо, ничего, что жульничество, многоженство и прочее такое… А вот ну как дознаются, что из мязинского окошка третьеводни ты вылезал?..»

Это в первом часу ночи-то! А что? Свидетель имеется… Вот покажет на тебя следователю, тогда и младенцу станет ясно, кто Афанасия ухлопал…

Шарахнулись мысли-овцы от этой новой, что от волка, и все кто куда разбежались, только пыль пошла. Одна эта – возле.

Фу, черт, крутенька гора… А спешить надо – минуты считаны.

У городского сада, однако, замедляет шаг, прислушивается. Тихо. Осторожно, крадучись, проникает через заднюю калитку в тот дальний угол, где темным шатром возвышается над деревьями цирк.

Так…

Сейчас – быстро, бесшумно – в конюшню, в клетку, служившую ему последние недели неуютным ночлегом.

Багаж невелик. Засунуть в чемоданчик засаленную, со свалявшейся ватой подушку – и все.

Тускло горят угольные лампочки.

К чертям иллюминацию!

Поворачивает ручку рубильника – и все погружается в чернильную темноту.

Ощупью, вдоль стены идёт к клеткам. Зеленовато поблескивают во тьме глаза невидимых зверей.

Вот клетка пантеры.

Львицы.

Цезаря.

Вот наконец и его…

Где-то в стороне манежа слышны шаркающие шаги, голоса. Это ночной сторож переговаривается с пожарником, отчего погас свет.

Действовать! Действовать!

Самолет отбывает на рассвете, около трех. Каких-нибудь пятьдесят минут – и он в Перми. К его услугам быстроходные воздушные лайнеры. К его услугам – весь мир.

Он еще не знает, где будет завтракать: в шумной ли Москве, в прохладной ли тишине Сочинского морского вокзала…

– Будь здоров, долговязый! Гамарджоба, дорогой! Тете привет не забудь, пожалуйста!

Нащупав, он откидывает дверную задвижку, уверенно входит в клетку и, как обычно, по привычке сразу же запирает за собой дверь.

Но в это мгновение на него бесшумно обрушивается что-то невероятно тяжелое, огромное, косматое…

И он теряет сознание, даже не вскрикнув.

День четвертый

Хмурое утро Баранникова

Электрический кофейник тоненько свиристел. Из носика его поднималась туманная струйка пара.

Горела настольная лампа, хотя уже совсем рассвело и свет ее был не нужен.

Виктор, нахохлившись, с красными опухшими веками, сидел за столом и как-то равнодушно, сонно созерцал свои карточки.

– Ты хоть поспал? – спросил Костя, с самой настоящей жалостью всматриваясь в серое лицо друга.

– Да почти нет… – пошевелился Виктор, прерывая свое оцепенение.

Он потушил лампу, потянулся к кофейнику.

Костя сел на диван, потер виски. Он хотя и спал, улегшись рано, решив добрать за предыдущую ночь, но отдыха не получилось. От переутомления его непрерывно что-то томило во сне, он чувствовал ломоту усталого тела, неудобство диванных пружин. К тому же он все время ждал, что придет Виктор, и чуть ли не каждую минуту ему казалось, что тот уже пришел, старается открыть ключом дверь, а капризный замок не открывается; Костя приподнимал голову, прислушивался, но оказывалось, что это просто обман слуха: либо на кухне урчала в трубах вода, либо ветер раздувал оконную занавеску, и она шуршала, задевая за раму.

Потом присоединилось новое беспокойство. В него вошло, что, пока он лежит, тот человек, которым он был занят весь день и который и сейчас, даже во сне, все равно составляет главную его и непотухающую мысль, главную его заботу, где-то уже далеко от него и уходит все дальше, дальше, а это нельзя допустить ни в коем случае, а надо встать и следовать за ним, иначе будет поздно… И он в тревоге вставал и торопился, бежал – почему-то по валунам, как там, на речном острове, на котором они с Виктором искали бабку Таифу… Валуны круглились, как гигантские яйца, преграждали путь. Одолевать их было трудно, пот тек по лицу и щипал глаза… Но вдруг оказывалось, что он никуда не бежит, а все в той же комнате, та же оконная занавеска шуршит по раме, и, превозмогая бессилие, в еще большей тревоге он вставал снова и на подламывающихся ногах снова бежал и карабкался по гладким валунам, похожим на гигантские яйца…

Из-под стола вылез Валет, раскрыл пасть, зевая, встряхнулся. Уши его захлопали, получился звук, совсем как аплодисменты. С того часа, как его взяли из квартиры и повезли с собою на поиски деда Ильи, он находился при Викторе безотлучно и был явно доволен этим. Но и по Косте он соскучился: ткнулся мордой ему в колени, лизнул руку, вспрыгнул на диван и сделал попытку лизнуть в лицо. Мягко, но решительно его пришлось согнать.

– Блажен не начавый, но скончивый, – так, кажется, говорили наши предки? Можно поздравить? – спросил Костя.

Баранников, хмурясь, дуя на кофе, допил до конца чашку.

– Все полетело к черту! – сказал он мрачно.

Вихры его, которые он забыл пригладить после лежания на диване, топорщились в разные стороны. Они были совершенно мальчишечьи, выражение же всей фигуры, особенно лица и глаз, – сурово-мрачным, и это соединение противоположных черт во внешности придавало ему несколько даже комический вид. Он казался несправедливо обиженным мальчиком, а не взрослым мужчиной. Бескормица этих дней отразилась на нем таким образом, что нос его укрупнился, выделился на лице, стало заметно, что форма его слегка утиная, и это тоже выглядело забавно и комично.

– То есть как – всё? – не понял Костя. – Так-таки абсолютно все?

– Я как тот рыбак, что одну только воду в сеть захватил: тянул – надулось, а вытянул – ничего нет…

– Не может быть. А Колька?

– И Колька ушел. Да ты что – не то вправду мне не веришь? – взглянув на Костю, даже рассердился Баранников. – Я не шучу, вполне серьезно.