Изменить стиль страницы

Ладно, бог с ней, с опохмелкой! Вот он жратвы никакой не прихватил – это куда хуже… В животе уже ноет, в пустых кишках урчит… Еще-то день, не жравши, он продержится. А если Валька и через день не заявится, не принесет с собою жратвы? Если мать не разгадает, куда он делся, где его искать? Картуз свой жевать, да?

На минуту он запечалился и приуныл, припомнив всю цепь событий, волею которых ему пришлось очутиться здесь, в разоренной церквухе.

Но печалиться и унывать, как бы ни бывало ему худо, он долго не умел, не такой был породы. Какие бы неудачи, неприятности, какие бы горести ни выпадали на его долю, всегда в нем скоро брала верх беспечная легкость: а, обомнется как-нибудь!

И верно, всегда как-то обминалось, и жизнь его опять шла более или менее нормально, своей чередой. Он был уверен, что и на этот раз обязательно обомнется, надо только какое-то время выждать, пока самый шум, не соваться на глаза…

Папиросы и спички, к счастью, с ним были.

Покурив и отшвырнув во тьму затушенный плевком окурок, он снова лег на свое жесткое ложе, устроенное из досок и фанеры, запахнул пиджак, подсунул под голову картуз и опять погрузился в крепкий сон – на этот раз спокойный и ничем не тревожимый, без сновидений…

2

Когда, спустя несколько часов, Николай открыл глаза, в трех забранных узорными решетками алтарных окнах зеленела рассветная мгла и голуби, ночевавшие в храме, уже томно ворковали, влетали и вылетали в дыры купола и стен, хлопая крыльями и роняя с высоты помет, звонко шлепавший на деревянный пол.

Голые ноги застыли. Проснувшись, первым делом он обулся, обдернул на себе пиджак и, зевая, потягиваясь, почесываясь, вышел из алтаря, где спал, и сел на ступени амвона.

Тут он не спеша закурил, сплюнул вязкую слюну. Во рту все еще отдавало сивушной гадостью, под грудиною упорно пекло́, будто там лежал горячий уголь. Изрядно же он хватил, коли до сих пор так пакостно – стакано́в, должно, шесть или семь… Он вспомнил про деньги и с испугом – при нем ли они? – схватился рукой за задний брючный карман. Пальцы сразу же нащупали плотную пачку. Он вытащил ее, пересчитал бумажки. Четыреста пятьдесят. Пропито, стало быть, совсем ерунда. Полторы сотни он раздаст дольщикам. Чистыми останется триста… Не так уж и много! Вообще-то он продешевил. Надо было назначать семьсот или даже восемьсот. Вот это была бы настоящая цена, пускай бы поискали, кто согласится дешевле! Да еще ведь Вальке Мухаметжанову полсотни надо отвалить: как-никак, а помогал, без него б не справиться…

Валька! Что же все-таки вышло? Почему его мильтон под конвоем вел?

Когда он увидал на улице, как ведут Вальку, какое у друга бледное лицо, у него даже ноги ослабли и точно к земле приросли. Хорошо, подвода с ящиками его закрыла, а если б не подвода? Если б увидал его мильтон? Ерыкалов вел Вальку, а Ерыкалов – гад известный, он бы уж его не упустил… Скажи ведь, как повезло! Ведь он как раз к Вальке-то и шел, в его мастерскую. Узнать: как тут, после ночи-то, тихо, не ищут его? На пяток бы минут раньше – и он сам так бы прямехонько и влетел в объятия Ерыкалова!.. Представить только, какая для того была бы радость!

А может, Вальку-то совсем из-за другого замели? Мало ли чего еще мог Валька отколоть! Ночью, когда они расстались, он – ого-го! – какой тепленький был, переложил, дурак, для храбрости… Мог спьяну в городе задраться… Мало ли что мог! Выпивши, он глупой, задиристый, липучий, так сам на рожон и прет, надо не надо…

Нет, подумал Николай, довольный собой, это он сделал правильно, что не пошел домой и ни к кому не пошел, а сразу же умотал подальше. Если у Вальки обойдется, он сообразит, приплывет на дощанике сюда… Про это место он знает. А если сегодня-завтра не приплывет, тогда, похоже, их накрыли… Тогда надо мотать куда-нито. Деньги у него есть, в любой конец хватит…

Вот только жрать хочется, черт! Даже во рту от слюны кисло!

Николай с ожесточением выплюнул окурок, поглядел вверх, на воркующих по карнизам голубей. Попробовать нетто сшибить камнем да на костерке запечь? Мальчишкой когда-то он так делал. Нет, не попадешь, высоко!

Свежий ток воздуха растекался по замусоренному, белесому от раздавленной штукатурки полу. Дуло из распахнутых настежь дверей, глядевших на алтарь из дальнего конца храма,

А вчера они были закрыты на висячий замок. Чтобы попасть внутрь, ему пришлось влезать на крышу, искать подходящую дыру…

Значит, пока он спал, сюда кто-то входил? Кто же мог входить, кому это понадобилось? На острову одна только Таифа, а ей тут ночью делать нечего…

Встревоженный, Николай повел глазами по сторонам. Внутри храма все было, как обычно, как вчера, когда он сюда проник. Облупленные стены в бледных охристо-рыжих фигурах святых старцев с сиянием вокруг лысых и косматых голов. Возле стен – дощатые подмостки, заляпанные мелом, краской. Прошлый год тут работали реставраторы, что-то делали на стенах, – это их лесенки и подмостки… С одного из простенков, из зеленовато-лилового сумрака, медленно таявшего и еще густого в глухих углах, большими темно-синими глазами глядело чье-то кирпично-бурое, иссеченное трещинами, суровое лицо. Взор был неотступно-прям, совсем живой, и глядело не два глаза, а три: третий, побольше других двух, прорезывался из кирпично-бурой щеки ниже правого глаза, почти на переносице…

Разбудив под сводами гулкое гремучее эхо, Николай дошел до распахнутой двери, таясь, выглянул наружу.

Травянистый склон полого убегал от дверей храма вниз, к речному берегу. Среди кудрявой листвы горбила свою крышу Таифина избушка. Над рекою пластался туман. Еловый лес частоколом, в дремоте стоял на противном берегу. За ним, в стороне, далеко-далеко, слабо, неясно розовело скопище городских крыш.

Безлюдно и безмятежно-тихо было на всем видимом пространстве.

А между тем в церкви все же кто-то побывал! Но кто? Кто? Ведь только у старухи есть ключ от железных, кованых церковных дверей. Что же ей тут понадобилось – ночью? Крышка колодца сдвинута… Банка какая-то… С вечера ничего этого не было.

Николай поддел банку носком сапога. Неожиданно она оказалась тяжела. Громко звякнув, она подскочила в воздух, из нее брызнуло и полетело во все стороны что-то сверкающее, искристое… Чуть ли не с минуту Николай был окружен звоном и мельтешением, прежде чем и звон, и мельтешение унялись и он смог разглядеть желтые кружочки. С любопытством он поднял те, что оказались к нему поближе. Они походили на медали: на каждом профиль какого-то бородатого…

«Деньги! – вдруг ожгла его быстрая как молния догадка. – Старые деньги! Золото!»

3

Никогда прежде не держал он в руках золотых денег. Да и золота он почти не держал и не знал толком, какое оно. Зато слыхивал про него много и часто, как всякий русский человек. Сколько про него, про золото, в русской речи присловий и всякого поминания! Нет детства без сказок, а в сказках его сколько блестит! Золотой петушок, золотая рыбка, золотой теремок…

По всему тому, что он слыхивал про золото, оно должно было быть прекрасно, гореть, как перья жар-птицы, и душа замирать от восторга, созерцая его блистание и горение.

Он же, догадавшись, что в руках его золото, испытал только удивление, что оно выглядит совсем не так, как про него поется и говорится и как он всегда его представлял, – довольно-таки обычный, даже невзрачный металл желтого цвета. И всё. Только что тяжелый. Стопка монет штук в двадцать ощутимо тянула руку книзу, как солидная гирька.

Вслед за недоумением, что очень уж какое-то оно простое, золото, к нему пришло другое недоумение: откуда оно тут, в замусоренном, разоренном храме?

Он поднял банку, в которую были насыпаны монеты, повертел. Таких вроде теперь не делают… Какие-то буквы на жести, но их съела ржавчина, не прочесть. Банка, конечно, старая, тех старых времен, что и желтые монеты с бородатым дядькой… Из колодца ее, что ли, достали? Или, наоборот, прятали?