Изменить стиль страницы

Нашчет имушчества? На какую сумму оценил бы? Порадочно. Весьма порадочно. Да вы посудите, теперь это не секрет, всем известно: одна картинка что стоит… Нуте, а там дом, книги, прочие вешчи. Не шчитая трапок, заметьте! Ковры там всякие бухарские, меблировка и тому подобное. Да, совершенно справедливо. Супруга моя была бы в доле наследования. По закону. Но боже мой! Это – святая женшчина, житейская, образно говора, гразь для нее не составляет сушчества вопроса. Мы с ней никогда не обсуждали на эту тэму…

Вот этим камушком, говорите, пристукнули Афанасья Трифоныча? Ай-яй-яй! Ведь это что ж такое, товаришчи! К коммунизьму подходим, и такое членовредительство! Есть еще, есть у нас пережитки проклятого прошлого, вишь ешчо какие субчики находятся! Ну, что ты с ними будешь делать? Намедни один в ресторане насадился, своему товаришчу вилкой шчоку проткнул… а? Ведь это что! Ах да, да, виноват… слушаю.

Лично я в тот ужасный момент находился на производстве. Что? Да, вот именно, на кладбишче. Вам смешно, что я сказал – производство? Но это ж так оно и есть, увераю! Землекопы, столяры, плотники, художники, лепшчики, жестяншчики и шчетоводство – целый отрад, двадцать четыре человека, помилуйте!

Кто, простите? Мухаметжанов Яков? Нет, такого не знавал. Валентин Мухаметжанов – этот работает у меня в качестве художника. А-а! Его отец! Абсолютно не в курсе дела. Слышал, слышал о таком, как же… Родня, так сказать, по супруге… Но дело в том, товаришчи, что, когда я обосновался в Кугуш-Кабане, сей авантюрист уже отсиживал, и я его, к шчастию, и в глаза не видал…

Разрешите идти? Всегда готов оказать любую помошчь следствию. Всего доброго, товаришчи!

Антонида

Это было сплошное олицетворение скорби.

Очи, возведенные горе́, тяжкие вздохи, покачивание головой, тихий унылый голос. Трудно было вообразить, как эта самая женщина еще только вчера пронзительно выкрикивала: «Кипеть! Кипеть в котлах адовых! Шлём-от носил! Звезду пятиконечну!»

Она сидела на краешке стула скромнехонько, поджав в ниточку тонкие бескровные губы, вежливо, пискляво покашливая перед тем как ответить. Покойного Мязина называла ласково-уменьшительно – братец, как, впрочем, и всю остальную родню: папенька, маменька, дяденька, сестрица.

Отвечала довольно охотно и связно, но ничего такого, что явилось бы для расследования важным, ею сказано не было. Про завещание: «Ничего не знаю. Это ихнее, братцево, дело. Кому хотели, тому и завещали». Про ссору Мязина с сыном: «Кто ж их знает, что́ у них промеж себя за распря вышла: чужая семья – лес темный». Об Олимпиаде отозвалась так: «Сестрица – женщина молитвенная, у ей одна праведность на уме». Про Кольку, что «действительно зашибат, так ведь нынче вся молодежь запьянцовская, а что-нибудь такое-эдакое за ним не замечалось».

На Костин вопрос об Якове Ибрагимыче ответила сокрушенно:

– Негодяй, пошлый человек! Бросил Лизаньку, когда еще и Валечка не родился, по тюрьмам пошел… А где он сейчас – господь его ведат. Надо быть – помер или сидит…

И лишь когда Баранников исчерпал все вопросы и яростное пламя его взглядов начало было понемножку затухать, эта тихоня, эта смиренница вдруг взяла да и огорошила следователей:

– А что до того, кто братца порешил, – сказала она, вздохнув, – так это ничьих, кроме как его дружка-приятеля, рук дело… Я, грешница, насчет его всегда сумнение держала – нехороший, дикой человек, пускай хоть и священный сан на ём был…

– Вы о ком, позвольте? – Баранников так и взвился. – О Мировицком?

– Да а то о ком же, – спокойно произнесла Антонида, – об ём.

– У вас что же, какие-нибудь факты имеются? – Испепеляющий взор Баранникова впился в Антониду. – Вам что-нибудь известно?

– Да нет, фактов не имеется и ничего не известно, – сказала Антонида, – а просто так, сумнение берет. Очень уж человек не такой какой-то…

«Что мы имеем на сегодняшний день!»

Когда Митрофан Сильвестрович вышел из прокуратуры, часы на почте показывали десять минут двенадцатого. Он сверился со своими. Да, точно, расхождение составляло всего лишь одну минуту. Это означало, что он опаздывает на производственное совещание, которое должно было начаться ровно в одиннадцать.

Такая неприятность!

Он любил точность, строго спрашивал ее со своих подчиненных, всегда козыряя собственной аккуратностью, – и вдруг этакое опоздание!

Объективные причины, конечно: вызов в прокуратуру, беседа со следователями.

Ох эта беседа!

Давеча, хоть и хорохорился перед двумя сопливыми мальчишками, а на душе, ежели признаться начистоту, кошки скребли…

Дело, товаришчи, нешуточное. Убийство.

Всю жизнь сторонился сомнительных людей, чтобы, избавь бог, не запачкать об них свою репутацию, и вот, будьте любезны, оказалось, что со всех сторон окружен наисомнительнейшими…

Пристукнули старого чудака – бог с ним, не вот тебе беда какая. Но тень-то ведь и на него, на Писляка, ложится. Поскольку он в родстве с этими чертовыми Мязиными!

Вот, пожалуйте: уже и в прокуратуру потащили…

Родственнички!

Дед Илья, полоумный шайтан. Олимпиада-чернохвостница. Колька – разбойник, варнак Гелий Афанасьич.

Кто убил?

Темное дело, товаришчи. Весьма и очень темное дело.

Ежели из вышеперечисленных, то прямо-таки затруднительно – на ком остановиться. Все хороши. У каждого рука не дрогнет, ежели тово… начистоту.

Путь от прокуратуры до кладбища не ближний. Можно, конечно, было бы и на автобусе подъехать, да сперва в голову не пришло, не тем была забита, а теперь, когда половину пути отмахал, – вроде бы уже и не к чему.

Стучат сапожки по дощатому тротуару.

Знакомые попадаются. «Привет, товарищ Писляк!» «Митрофану Селиверстычу почтение!» «А-а, Селиверстыч!»

Привет, привет! Мое почтение… Будьте здоровы!

Писляк ускоряет шаг, видя соболезнующие вопросы на лицах, не желая останавливаться, переливать из пустого в порожнее на известную «тэму».

При таком широком круге знакомств – эти допросы и прокуратура! Эта двусмысленная сопричастность к делу… Пусть чисто формальная, но – сопричастность.

Митрофан Сильвестрович взмок от шибкой ходьбы. Скорее, скорее бы кладбище!

Вот оно наконец-то…

Чисто побеленная, выложенная кирпичными крестиками ограда. Пузатые башенки по бокам сводчатых ворот, над которыми – железный козырек. В середине свода с незапамятных времен чернела иконка, а теперь – только ржавый крюк и пустое место.

Первым делом, по назначении на должность директора, он приказал иконку убрать. На могилах – как угодно, дело ваше, хоть кресты, хоть что, а над входом – извините, религиозным атрибутам не место.

Умерив шаг, Писляк вступает в свои владения. С полдюжины черных кладбищенских старух, лениво переругивавшихся на скамейке у ворот, шустро смываются в кусты при виде директора. Росчерк гневной молнии, исходящей от лица Митрофана Сильвестровича, вдогонку поражает старушечьи укутанные рваными платками загорбки.

– У-у, кусошницы проклятущие!

На всех участках производства наведен надлежащий порядок, внедрено новое, передовое: нумерация кварталов, распределение мест в зависимости от общественного значения усопшего, именные таблички на могилах, анилиновая раскраска фотопортретов, водопроводная колонка с фонтанчиком для гигиенического питья… В этих и многих других мероприятиях преодолена, поборена рутина, изжиты предрассудки старины, и лишь против позорящих приличное лицо кладбища побирушек Писляку приходится признать свое бессилие: неискоренимы, окаянные!

Так, несколько раздраженный, переступил он порог конторы, где, дожидаясь, уже с полчаса томились его подчиненные. На ходу приглаживая слегка растрепавшиеся височки, солидно покашливая, отдуваясь от быстрой ходьбы, Митрофан Сильвестрович прошел к своему столу, зорко оглядел собравшихся, достал из портфеля пачку бумажек и, похлопав по ним ладошкой, сказал: