С Шакловитым постельница продолжала видеться почти каждый день, но уже не дома у него, а в Кремле, на половине Софьи. Она ловко выполнила все, что требовал от неё Фёдор Леонтьевич, и умело свела его с царевной.
– Шакловитый да князь Хованский – вот кто в вере великой у староверов, – без конца долбила она Софье – Ничто сокровенное от них не укрыто. И царевна наконец согласилась, чтобы о раскольничьих делах докладывал ей Фёдор Леонтьевич.
Подобострастно сгибаясь, млея при добром взгляде Софьи, то и дело о чём-то тяжко вздыхая, переминался дьяк с ноги на ногу на пороге светлицы, боясь произнести лишнее слово, допустить самую невинную вольность.
Царевне нравилось такое поведение Шакловитого, вздохи и страдальческое выражение лица приписывала она любви его к ней – в этом убедила её Родимица.
Видеть дьяка подле себя стало постепенно для Софьи настойчивой потребностью. Она сравнивала его невольно с Голицыным. И то, что Фёдор Леонтьевич ни в чём не походил на всегда благоухающего, напомаженного, с накрашенными губами изящного князя, вызывало в ней странное, щекочущее желание узнать поближе дьяка, испытать его грубую, мужицкую ласку.
Шакловитый трепетал при одном прикосновении царевны, но в то же время так сжимал ей руку, что трещали кости. Царевна вскрикивала, согнутым указательным пальцем колотила его по лбу и заливалась всхлипывающим смешком.
– Увалень! Одно слово – увалень.
Дьяк испуганно таращил кошачьи глаза, приседал и больно сдавливал пальцами синеющий кадык.
Титов полк, поддерживаемый Иваном Андреевичем Хованским, постановил устроить торжественный вызов духовным властям.
На площадях с утра до ночи выступали раскольничьи проповедники.
– Православные христиане! – хрипели они, закатывая глаза. – Исполнилось время взыскать старую веру, в коей русийские чудотворцы, великие князи и благоверные цари Богу угодили, и настоять перед патриархом с верховными людьми ответ держать, для чего они священные книги, напечатанные до Никона, при первых благочестивых патриархах, возненавидели, веру старую, истинную отвергли и возлюбили новую – латино – римскую?
Толпы посадских людей, крестьяне окрестных деревень и много стрельцов с обнажёнными головами слушали «пророков раскольничьих», укреплялись в правоте своей веры и точно грозясь кому-то, истово отставляли два пальца, крестились древним русским крестом.
– Бог глаголет устами старцев! Не выдадим! Постоим за Христа!
А гулящие и разбойные людишки весело перемигивались, потирали руки в ожидании новых смут.
– Будет мятеж, не миновать быть и поживе! Мало ль ещё в подклетях боярских добра непочатого!
В толпе шныряли переряженные в холопей подьячие и языки. Бережно складывали они в памяти каждое слово «пророков» и ночью крались тенями к патриаршему подворью с докладом.
Патриарх Иоаким сам выслушивал донесения, записывал нужное и на рассвете, едва отслужив утреню, приступал к совещанию с князем Василием и Иваном Михайловичем Милославским.
Милославский пренебрежительно слушал гневные речи патриарха.
– Ты бы, святейший, замест бранных глаголов сам бы с проповедью к смердам вышел да попов на еретиков напустил.
– Попытайся! – стучал тяжёлым посохом патриарх. – Снаряди попов, коль не ведаешь, что, опричь вина да умножения мошны, ни о чём ином в думках не держат они! Хоть и грех перед Богом сие говорить, да правды все едино никогда не сокрыть.
Раскольники не унимались, упорно настаивали на объявлении вызова духовным властям.
– Фу-ты, взопрел даже, а все ж обстряпал, – широко разинул в улыбке рот Фёдор Леонтьевич, встретив в сенях Родимицу.
– Спаси тебя Бог! – поймала Федора его руку и крепко, от души, поцеловала её.
Шакловитый чопорно выставил грудь и неожиданно изобразил на лице крайнее удивление:
– Скажи, то я пред тобой иль не я?
– А что? – не поняла постельница.
Он протёр глаза и развёл руками:
– Должно, не я, ибо не верю, чтоб я, дьяк Фёдор Леонтьевич Шакловитый, обетованье сдержал. Ты единая свела меня с истинного пути моего. Ей, впервой поступаю по слову! – И уже с обычной своей лукавой усмешкой прибавил: – Ты первая, да ты и последняя. Кланяйся же земно за то, что не обманул я тебя.
Родимица бухнула Шакловитому в ноги:
– Коли начал, Леонтьевич, спаси до конца.
Подняв женщину, дьяк облапил её.
– Ладно. Пойдёшь ужо с выборными к иноку Сергию. А у инока обрящешь пропажу свою, Фомку Памфильева.
Зардевшееся лицо Родимицы, порывисто вздымающаяся грудь подействовали на дьяка, как запах дымящейся свежины на голодного волка.
– Ходи в чулан. Живо!
Федора вздрогнула и почувствовала вдруг такую слабость, вынуждена была ухватиться за выступ стены
– Слыхала?!
– Иду! – хрустнула она пальцами и, пошатываясь, точно хмельная, поплелась к угловому чуланчику.
В глухой чаще, в заброшенной медвежьей берлоге, спасался «от земной суеты и никонианской ереси» инок Сергий. Иноку было немногим более тридцати, но согнутая под тяжёлыми веригами спина, трясущиеся от истощения руки и заросшее до глаз льняной бородой восковое лицо с глубоко ввалившимися глазами придавали ему вид древнего старца. Было раннее утро, сквозь густую шапку леса золотистою паутинкою сквозили первые солнечные лучи. Пахло сыростью, смолой и истлевшими листьями. На тёмных иглах сосны, точно на вздрагивающих ресницах, висли росинки. Одна из них вытянулась, застыла раздумчиво на мгновение, и переливчатым изумрудом упала в берлогу.
Сергий чуть приоткрыл глаза, слизнул языком с губы росинку.
– Утро, никак? – произнёс он вполголоса и перекрестился.
В другом конце берлоги кто-то зашевелился. Инок любовно вздохнул. «Пущай поспит». И перекрестил спящего.
Отстояв молитву, Сергий собрал ворох сосновых игл, до нага разделся и улёгся на них. По телу поползли кровавые змейки. Лицо инока исказилось не то мучительной судорогой, не то жуткой улыбкой безумного. Глубже ввалились глаза, а на заострившемся, как у покойника, носу забился тающий клубочек розовых жилок.
Поворочавшись на колючем ложе, Сергий стал на колени и грудным тенорком запел какую-то духовную песню.
Разбуженный песней парень неслышно приподнялся на локтях. Инок увлёкся. Казалось, он не только не видит окружающего, но не чувствует ни острой боли, ни собственного своего «земного» тела. Непомерно большая голова, вихляясь на тоненькой шее, запрокидывалась все выше и выше, шапку леса резали вдохновенно горящие глаза, точно искали чего-то в далёких глубинах небес…
Парень на брюхе подполз к Сергию и завторил песне.
Обессилев, Сергий наконец умолк и медленно, точно кем-то поддерживаемый, повалился наземь. Иглы резнули тело, пробудили сознание. Сергий вскрикнул, ухватился за руку парня:
– Фомушка! – расплылся он в блаженной улыбке. – Проснулся никак?
Он приник головою к плечу Фомки и умолк. Фомка робко отстранился и с горечью поглядел на залитое кровью тело подвижника.
– Дозволь, отец, освободить тебя от никоновых шипов.
– Свободи, – пораздумав, нехотя согласился инок.
Трясущимися руками, полный участия. Фомка принялся вытаскивать занозы.
Вдруг Сергий приложил к уху ребро ладони.
– Сдаётся мне, аль впрямь идёт кто?
Послышался сухой треск валежника и встревоженные шелесты сучьев.
– Идут! – в ужасе вскочил он, но, вглядевшись, благодарно перекрестился.
– Наши!
И, раскрыв объятья, пошёл навстречу гостям.
За ним торопливо зашагал Фомка. Сделав несколько шагов, он остановился.
Свесив на грудь голову, полная кручины, к нему шла, словно олицетворение непереносимого горя, Родимица.