– Отпиши, – подтвердила царевна, – да разошли по всем градам. Пущай ведают все, что за государями служба не пропадает. А вернётся из побывки Фома, ты его примолви да дружбу свою покажи.
– За великую честь почту! Осподи!..
Когда дьяк уполз из терема, Софья подошла к постельнице.
– Занятно бы поглядеть, кой стрелец устоит пред искусом от чина пятидесятного отречься?
Родимица восхищённо поглядела на царевну.
– Доподлинно, мудрость твоя, как сердце твоё, не от человеков, но от херувимов. – И в признательном поцелуе прилипла к руке царевны.
Чуть приоткрыв дверь, из соседнего терема высунулась карлица. Затаив дыханье, она неслышно подкралась к Родимице и прыгнула к ней на спину. Постельница вскрикнула от неожиданности и резким движением плеч сбросила с себя шутиху.
Карлица распласталась на полу и пронзительно закаркала. Софья в лютом гневе ударила её ногой по груди:
– На дыбу её! Пущай лихо на себя накаркивает!
Шутиха обиженно захныкала.
– Сама ж обучала действу тому комедийному, сама ж бранится.
– То действо! – уже незло ущипнула Софья карлицу за высунутый язык. – А действо ко времени… Ещё, – упокой, Господи, душу его – батюшка мой государь говаривал: «Делу время, а потехе – час».
Напоминание о действе вернуло царевне хорошее расположение духа. Сморщив, точно в глубокой думе, маленький лобик, она вразвалку подошла к столику и достала из ящика перевязанный голубой ленточкой свиток.
– Нешто почитать тебе, Федорушка, мою комедь новую?
– Почитай, херувим! – охотно согласилась Родимица, обрадованная возможностью как-нибудь скоротать время.
Размахивая руками, то и дело меняясь в лице и подпрыгивая, Софья долго читала сочинённую ею «комедь».
– И дасть же Господь умельство такое! – с нарочитой завистливостью прильнула Родимица к коленям царевны и любовно кончиком пальца погладила свиток. – Не то романею пила, не то глаголы чудесные слушала.
Спрятав в ящик комедь, царевна натруженно разогнулась.
– К Ильину дню мыслю действо окончить и ближним на феатре представить.
Темнело. Колеблющимися призраками ложились тени в углах. Откуда-то издалека, точно вой ветра в трубе, доносились заглушённые звуки вечернего благовеста. За дверью, в сенях, чётко, размеренно, монотонно раздавались шаги дозорных.
– Скукота! – зевнула царевна и выглянула в тускнеющее оконце, за которым сонно раскачивались палевые ветви черёмухи.
Родимица присела на пол, разула царевну и приложилась к заложенным один на другой пальцам её ноги.
– Не полехтать ли пятку, царевнушка?
– Полехтай… Полехтай, Федора Семёновна.
Карлица неслышно уползла в соседний терем.
Опираясь тяжело о Родимицу, Софья улеглась на диван и истомно зажмурилась.
– Повыше маненько, Семёновна… Ещё чуток. Вот – то гораздо, Федорушка…
В дверь кто-то неуверенно постучался.
– Не князь ли? – встрепенулась Софья.
Родимица поднялась с колен и приоткрыла дверь.
– Чего позабыл?
Низко кланяясь, Шакловитый подал ей бумагу.
– Готово, ходит ужо Фома в пятидесятных.
Постельница почувствовала, как горячий поток крови залил кумачом её щёки.
– Объявился?
– Кто?
– Фома Памфильев.
– Фома? Ах, сей, что в бумаге моей! Не. Покель на побывке ещё.
Софья окликнула Федора Леонтьевича. Отдавив второпях ногу постельнице, дьяк, по-пёсьи виляя задом, подсунулся к дивану и благоговейно стих. Царевна усадила его подле себя.
– Вычитывай-ко приказ.
Разгладив мох на срезанном подбородке, Шакловитый чуть слышно кашлянул в кулак, прочистил средним пальцем обе ноздри и с глубокой выразительностью прочёл приказ о производстве Фомки в пятидесятные.
Родимица помялась у порога и незаметно вышла в сени.
Тени сгущались все больше и больше. Ветви черёмухи за оконцем разбухали, словно таяли в сумраке. В красном углу как бы вздрагивая от стужи, корёжился хилый язычок догоравшей лампады. К венчику и лику княгини Ольги лепились, устраиваясь на ночлег, сонные мухи. Над ними, покачиваясь на невидимой паутинке, дремал сытый паук.
Софья повернулась на бок и опустила руку на колено дьяка:
– Пошто молчишь?
Шакловитый склонил голову и облизнул верхнюю раздвоенную губу:
– Таково тут, царевна моя, умильно, словно бы пред светлой утренею во храме. Так бы и сидеть до скончания века да тебя хранить от ока дурного.
Чуть разодрались щёлочки царевниных глаз.
– Нешто ты заприметил дурное что?
– Не то, чтоб дурное, – заёрзал дьяк, – одначе же не по мысли мне чтой-то князь Иван Хованский.
– Иван Андреевич? – переспросила Софья.
– Он, Иван Андреевич, царевна моя преславная.
Обсосав усы, дьяк неодобрительно вдруг закачал головой:
– И неладно бы сказывать, а и утаить не могу: пораспустились, царевна, стрельцы. Не в меру пораспустились. Почитают ныне себя едиными господарями всея земли. А опричь Хованского и не слушают никого.
Царевна смежила веки.
– А начальника слушают, – нам того и довольно. Хованский, чать, наш, не Нарышкиных.
– Наш ли?
– Наш, а то чей?
Шакловитый погладил кадык и, чтобы блеснуть воспитанностью, сплюнул не на пол, а в руку, растёр плевок между ладонями и причмокнул.
– Дворянство ропщет. Дескать, не уразумеем, кому служить: царям ли со царевною, а либо смердам-стрельцам с «батюшкой» ихним, с Хованским?
Он призадумался ненадолго и вполголоса продолжал, точно рассуждая с самим собою:
– А и впрямь, не по себе ныне Ивану Андреевичу. Муж он властолюбивый, кровей родовитых, родом-племенем своим кичится во как. Он и Нарышкиных, и Милославских преславных куда ниже себя ставит в нечестивой гордыне своей. Рогатый его знает, какие козни у него на уме. Да к тому же ещё старой держится веры.
Софья нахмурилась, вспомнив недавние предостережения Ивана Михайловича.
– То же сказывал мне и дядька мой, – протянула она низким баском.
Оживившийся дьяк чуть-чуть привстал и отставил указательный палец.
– Денно и нощно ходят подслухи мои за Хованским. Недоброе, ой, недоброе он замышляет Для того и стрельцов обхаживает. – И, понизив голос до едва уловимого шелеста, обронил: – Добро бы, херувим наш, царевна, тихим ладом, не горячась, порассылать верховодов бунта стрелецкого по дальним градам, прочь из Москвы. Спокойнее так-то будет тебе.
– Ишь ведь, Фёдор, хоть и из мужиков ты, а умишком любого высокородного за кушак ткнёшь.
– Мыслю и жительствую единой любовью к тебе, потому и толком раскидываю умишком.
Софья прижалась к Шакловитому:
– Утресь же с Иван Михайловичем да с князем Василием буду по делу сему сидеть.
Услышав имя Голицына, дьяк схватился за щёку и глухо застонал.
Царевна приподнялась, почти коснувшись губами его губ.
Шакловитый оторопел. «Почеломкать? – мелькнуло в мозгу. – Э, да куда ни шло!» Он готов был уже выполнить своё намерение, но вдруг содрогнулся от жестокого страха: «Жену царских кровей мужицкими губами своими облобызать?»
Софья придвинулась ещё ближе.
«Челомкай же! Не мешкай, дьяк! – мысленно сотворил крест Фёдор. – Упустишь, авось сызнова не обретёшь!» Он закрыл глаза и изо всех сил упёрся ногами в пол, словно хотел оттолкнуться от пропасти, в которую падал. Дрожащие тени лампады ещё более безобразили его некрасивое лицо, а в глазах отражалось жуткое, почти смертельное страдание. То, что носил и лелеял он в себе до последнего часа как сокровеннейшее мечтание, едва должно было претвориться в явь, показалось вдруг чудовищным, безумным бредом, обратилось в тяжкую пытку. А что если царевна только испытывает его? Что, ежели поцелуй откроет ему путь не к высшим чинам и боярству, а к дыбе?
Софья вгляделась в его лицо и налилась неожиданно звериным гневом. «Не по мысли знать я ему, смерду!» – и изловчившись, ударила лбом в зубы дьяка.
– Оглох, мымра смердящая! Сказывала я, что утресь буду на сидении с Иван Михайловичем! И пшёл! Нечего зря тут рассиживать! Не в корчме, поди, с мужиками!