На узеньком длинном свитке подьячий перед именем свалившегося человека ставил маленький в кружочке крестик, и подавал знак двигаться дальше.
Глава 20
«ГОСПОДАРЬ ИЗВОЛИЛИ ЗАНЕДУГОВАТЬ»
Последняя встреча с царём в день отплытия флота из Воронежа подействовала на Титова ошеломляюще и резко изменила направление всей его внутренней жизни.
Пока всё шло гладко и никто не догадывался о тесной связи стольника с мятежниками, он не тяготился этой связью и даже гордился про себя «званием крамольника». Титов не всегда верил в то, что служит правому делу, и ни разу ни представлял себе отчётливо, что же произойдёт с ним, если в конечном счёте его разоблачит страшный Преображенский приказ. Но, едва столкнувшись лицом к лицу с явью, Григорий Семёнович понял, какие могут быть последствия от его игры в крамолу.
Когда Пётр милостиво отпустил его, он в первые мгновенья, как всегда бывает с человеком, который благополучно выпутался из грозившего ему жестокими бедствиями ужаса, ничего, кроме смертельной усталости, пустоты и безразличия ко всему на свете, не испытывал, и только у самых ворот усадьбы настроение его начало резко меняться. Титов почувствовал, как всё существо его наливается позором, стыдом и ненавистью к себе самому и ко всему миру. Стыд и ненависть удалось ему разрядить, избив подвернувшегося под руку дворецкого. Сразу как-то легче стало на душе, когда Титов с визгом побежал в хоромы и заперся в опочивальне. Тишина, сонное потрескивание сверчков, розовый мирный свет лампады окончательно успокоили его. Потянуло ко сну Он хотел было кликнуть Егорку, но поленился, разделся сам и потонул в тёплых волнах пуховиков. Истома охватила его.
Стольник уже засыпал, когда из сеней донёсся едва слышный шорох. «Должно, Егорка», – подумал сквозь глубокую дрёму Титов и натянул до ушей атласный стёганый полог. Что-то зашуршало. Ещё бессознательно он приподнял голову и широко раскрыл глаза. Шорох то стихал, то усиливался. Стольнику начинало казаться, что шум зарождается не в сенях, а где-то здесь, в опочивальне, подле него.
Потолкавшись у порога, Егорка чуть приоткрыл дверь. Хитрое личико его от предвкушения потехи рдело. Дворецкий хотел жестоко отомстить господарю за побои. Он заготовил для него такой поток ядовитых и колких слов, которые, по его мнению, должны были пронзить «господарское сердце» в тысячу крат больнее, чем самый страшный удар.
– Летописание не пожал.. . – хихикнул он, но вдруг оборвался и попятился за порог.
С землистого, судорожно пляшущего лица, из остекленевших зрачков на него глядело само безумие.
– Кто тут?! – протолкнул стольник сквозь мёртвенно стиснутые зубы и прижался к стене.
У Егорки пропала всякая охота к шуткам. Низко кланяясь прижимая обе руки к груди, он на носках подошёл к постели.
– Я, Григорий Семёнович… Егорка… холоп твой. Чего страшишься?.. Уплыл ведь порченый.
Титов порывисто вскочил и зажал дворецкому рот:
– Тише! Не приведи Бог, услышит кто…
Егорка просидел до рассвета в опочивальне. Ни он, ни Григорий Семёнович не обменялись ни словом, смотрели в разные стороны. Казалось, будто они продолжают ещё дуться друг на друга, не могут позабыть того, что произошло при встрече у ворот усадьбы после отъезда царя. Но, если бы дворецкий вздумал уйти, Титов решился бы на любое унижение для того, чтобы упросить его остаться подле него.
В ту ночь многое передумал стольник, по косточкам перебрал и перетряхнул он всю свою жизнь и с непреложной очевидностью понял, что ошибся в себе, был совсем не таким, каким привык признавать себя. И ещё понял Григорий Семёнович, что раз уяснив себе своё истинное «я», он уже никогда, до последнего часа, не вытравит того нового, что вошло в него и победило – страха быть когда-нибудь изобличённым царём.
Людишки во все глаза глядели на стольника, не могли додуматься, что с ним произошло. Титов и раньше был требовательным, ревниво следил за тем, чтобы они строго выполняли урок, иногда наказывал за нерадение и ослушание, но все это не превышало меры, делалось как бы не по его злой воле, а по необходимости, в силу занимаемого им положения В последнее же время отношением своим к работным Титов мог поспорить с любым из самых звероподобных приказных. При одном подозрении в лености он приходил в ярость и избивал людишек до того, что они лишались чувств. Пойманных беглецов, по настоянию Григория Семёновича, били батогами перед всем народом, а работных, осмеливавшихся жаловаться на обиды и своеволие начальников, заковывали в цепи и предавали катам для мучительнейших пыток.
И всё же Титов не находил успокоения. Ненароком брошенный взгляд, лишнее, хоть и ничего не значащее слово, безобидная шутка воспринимались им как какой-то зловещий намёк, повергали в жуткий озноб В каждом углу мерещились ему подслухи, языки. Он не доверял никому, перестал бывать у друзей и никого не принимал у себя. Подозрительность, граничащая с помешательством, не стиралась с лица его даже во сне. И чем яснее понимал он всю необоснованность подозрений, тем сильнее беспокоили они его потому, что всё происходящее в нём и вокруг него принималось уже не разумом, а больным, расстроенным воображением.
Стольника стали остерегаться, побаиваться. Злобная недоверчивость отталкивала от него людей, в свою очередь вызывала недоверие к нему.
Самое же страшное пережил Григорий Семёнович, когда неожиданно явился Кренёв. Он так опешил, что даже не догадался во время беседы с подьячим выслать Егорку из терема. С лица его ни на миг не сходила странная, не свойственная ему, заискивающе-холодная улыбочка. Он во всём поддакивал гостю, хоть думал исключительно о том, чтобы оборвать разговор и дать понять, что ему неприятно посещение Кренёва.
Но так до конца беседы и не сказал ничего.
Перед уходом подьячий пытливо заглянул в глаза хозяину:
– Так, сказываешь, не от сердца, а для отвода очей ты так лют стал с людишками?
– А для чего бы ещё? Известное дело.
Титова так и подмывало упасть перед гостем на колени и чистосердечно покаяться в том, что он решил раз навсегда порвать всякую связь с заговорщиками. Правда облегчила бы его – может быть, вернула бы хоть призрак утраченного покоя.
– Пущай я погиб, – начал он с твёрдой решимостью, – но други мои должны памятовать во всякий день, что подмоги от меня, – он так сдавил ладонями виски, что перед глазами запрыгали искры, – подмоги от меня будет столько, сколько может…
Слова застряли в горле, скомкались, перепутались. Титов с ужасом рылся в них, приводил тщетно в порядок, но знал уже крепко, что потерял власть над ними и скажет сейчас прямо противоположное тому, что хочет сказать.
– …подмоги от меня, брат мой, будет столько, сколько может дать человек, подъявивший на себя великий подвиг служения малым сим…
…После суетливого дня, особенно если душу томил грех нового насилия над работными, Титов, не повечеряв, запирался в опочивальню и падал на колени перед киотом.
Долгими часами ожесточённо молился он, до ссадин колотился лбом о пол, сурово требовал у Бога доброго совета, хотел узнать, как поступить для того, чтобы вернуть душе мир.
Но во время молитвы в воображении не меркли образы работных людишек. Они сновали злобными призраками по опочивальне, наступали и, казалось, готовы были вцепиться в него оскаленными зубами. Григорий Семёнович закрывал плотно глаза, истово вбивал в лоб, плечи и грудь два онемевших перста, пытался рассеять страшное виденье древним русским крестом. Тогда стихало все, и кто-то вкрадчивый обнимал его и ехидно хихикал под ухо: «Так Алексея на царство? А либо Шеина? Хи-хи-хи-хи-хи!..» Леденели конечности, чьи-то холодные тонкие пальцы шевелили его волосы, и падало, готовое покориться неизбежности, сердце.
– Не надо… не надо… не надо же! – клянчил стольник – Уйдите!
– Не надо… не надо… не надо же! – шептал кто-то под ухом.
Титов порывисто вздрагивал и замирал.
– Не надо же, заспокойся, господарик мой, благодетель мой… заспокойся, дитё моё малое.