Изменить стиль страницы

По дороге с песнями скакала конница. К одному из коней, лицом к хвосту, был привязан голландский матрос Яков Янсен, изменивший Петру в первый Азовский поход.

Лицо государя исказилось той страшной радостью, которую испытывает зверь, одолевший наконец врага и приготовившийся сожрать его.

– Поздорову ль, Якутка? – брызнул он пеной и так хрустнул пальцами, что щемящая боль отозвалась до самых ключиц.

Янсен молчал Он не проронил ни звука, даже когда загулявшая в царёвых руках нагайка обратила лицо его в сплошное кровавое месиво. Только чуть подрагивала его спина, и он неторопко слизывал с разбухших губ кровь. Пётр вдруг встревоженно остановился.

– Убрать, покель я не засёк его до смерти! Живым соблюсти до Москвы. Пущай все видят, каково творят с изменниками у нас на Руси!

Тридцатого сентября семь тысяч двести четвёртого года полки Петровы торжественно вошли в Москву.

За раззолоченными санями в шесть лошадей, на которых ехал адмирал Лефорт, в скромном мундире капитана, с протазаном[192] в руке, в немецком платье, в шляпе строго шагал государь. В ногу с ним чванливо шествовал Яков Брюс пожалованный в полковники за составление географической карты, охватывающей путь от Москвы до Малой Азии.

В самом конце поезда, в телеге, везли Якова Янсена. На шее у него болтался осил[193]. Два ката, Алёшка и Терешка, сидели на ногах и груди полоняника. В обочины телеги были воткнуты топор, палаш и два ножа.

Подобрав голодное брюхо, бежала, надрываясь от крика выгнанная на улицы толпа.

– Ур-ра! Ур-ра великому государю всея Руси!

Глава 19

ПРУГИ[194] ПРОЖОРЛИВЫЕ

– На круг! На круг! – властно и весело перекликался лес.

Толпы сбегались к Чёрному яру, к становищу атамана Фомы Памфильева.

Поглаживая бородку, атаман сидел на пеньке и, мерно покачиваясь из стороны в сторону, что-то напряжённо обдумывал. Шагах в двадцати над покинутой медвежьей берлогой курчавился сизый дымок. То гнали вино для ближайших друзей атамана.

Ватага пивала разные вина. Потчевалась и из боярских подвалов, и из дорожных погребцов торговых гостей, но таких крепких, пряно пахнувших напитков, какие умели готовить запорожцы, нигде не встречали разбойные люди.

Вокруг Фомы собрались старые товарищи. Не много их осталось в живых. Не было между ними ни Кузьмы Черемного, ни Федьки Свистка, ни Чубаря, ни Полтева Стеньки. А удалые были люди и верные товарищи. Вот и сейчас, отойдя в сторонку, призадумались о чём-то старики. Ясное дело: думают об ушедших товарищах. Даже не понимающий, что такое уныние, запорожец Оберни-Млын то и дело крестится до боли в суставах, вытянув единственный палец на правой руке, и что-то уж чересчур подозрительно шмыркает носом.

Временами лицо запорожца оживляется, глаза искрятся смехом и ноги подпрыгивают, как будто готовятся к гопаку. У Млына обычно смеются только глаза, а лицо во всех случаях жизни неподвижно и строго. Беспомощно свисают на грудь сивые усы и не шелохнутся сросшиеся мохнатые брови. А глаза лучатся, искрятся. В них то детская радость, такая чистая и простодушная, то горделивое сознание независимости, казацкой воли.

– И тее-то, як его, – цедит он сквозь зубы сонно и нехотя. – Кузьма с Серпухова, а я з Ярославлю. И со всей велыкою сылою пид Москву. Эге ж. Ой же ж и хворобы було у бояр!..

Он глубоко затягивается дымом, ковыряет пальцем в люльке, снова крестится.

– Тамочки застались мы без Хведюхи Свистка.

И смолкает робко, вслушивается с недоумением, что творится в его душе. А нутро стонет, тужит. Оберни-Млын пожимает плечами.

Товарищи притаились. Чуют они в подозрительных пошмыркиваниях плохо скрытые всхлипывания, но не могут допустить, чтобы Млын «уподобился бабе». Да ежели бы кто посмел вслух про такое сказать, Оберни-Млын, не задумываясь, полез бы в смертельную драку с обидчиком. Самому бы Господу Богу не поверил он, что может заплакать.

Напоённый грибным духом и хвойным соком, лес звенит человеческими голосами. Отовсюду сходятся станичники к становищу атамана.

Фома ушёл в себя и будто не слышит, не замечает ничего. Собравшийся морщинками высокий лоб и нахмуренные тёмные брови придают его синим глазам обманчивый недобрый оттенок. Плотно, словно от истой боли, стиснуты губы.

Нехотя встаёт с земли Млын, раскуривает люльку, внимательно зачем-то ощупывает широчайшие свои шаровары, сшитые из жёлтых, чёрных, синих, красных кусков объяри, плиса, аксамита, редюги, шелка, и неодобрительно качает головой.

– Зовсим ошматылись шаровары. Голы дырки торчать.

Он делает шаг, раздумчиво задерживается на мгновение и уже решительно подходит к Фоме.

– Треба починать, батько.

По выражению лиц старших товарищей поняли станичники, что невесёлые ждут их новости.

Затаив дух, слушали казаки Памфильева.

– Измена, брателки, – тяжело выжимал из себя атаман. – Измена. Намедни вернулся с разведки Оберни-Млын. Окрутил донцов генерал Апраксин. Середнее казачество отступилось от убогих людишек, поддалось под руку ворогов наших.

Круг глухо заволновался.

– Иуды! Христопродавцы! – беспрерывно плевался Оберни-Млын и так сопел, и так вращал глазами, что от него пятились, как от порченого.

Голос Памфильева хмелел:

– Как пришли с грамотою Скорняков, Евфтифеев и Климов с иными товарищами, так тут и почалось лихо. Выставили старшины донцам реку вина да свою грамоту зачитали про то, что царь-де им и отец и благодетель, что жалует их вольностями, землёй и жалованием сверх положенного, и многими льготами, что-де обирает он людишек и про море думает не для своей-де пользы, а для блага народу ж.

– Брешет царь! – так зарычал Оберни-Млын, что примостившаяся на вершине берёзы стайка ворон взбаламучено сорвалась с места и скрылась в чащу. – Брешет царь, кизяк ему в глотку! Добре знаемо мы, як вин за народ хлопочет! То не народу добро готовится, а боярам и торговым гостям. Мы же для него корова дойна. Брешет царь! Нехай тальки замирят нас и геть пийдут вси вольности подарованные! – И, неожиданно присмирев, горько вздохнул: – Эх, ранесенько ты, коханый мий братику Черемный, покынув мене… Ой, як же ж мы б зараз с тобой боярам в глотки кизяку понапихалы…

Когда Фома кончил, запорожец взобрался на дерево и, устроившись на суку, подробно рассказал кругу обо всём, что видел в Черкасске. С каждым словом он заметно успокаивался, а под конец как будто вернулось к нему обычное его состояние ленивого хладнокровия. Но, вспомнив об аресте послов, он вдруг спрыгнул с дерева и изо всех сил хлопнул люлькой обземь.

– Бачили вы… тее-то, як его… щоб казаки заарештовали послов от вольного казацкого товарищества?! Да за це мало в смоли варить! Да то… тее-то, як его… – Он долго подбирал подходящее слово и наконец, ничего лучше не придумав, выпалил как из пушки: – Иуды! Христопродавцы! За языками пышлы. Языки як забрехали: «Узять воров под караул», – так и захапали усих послов!

Молчали станичники. Тихо было в лесу. Но узнали казаки только половину беды. Бледный, с низко опущенной головой, снова вышел наперёд атаман.

– А ещё, брателки, весть вам с Украины.

Оберни-Млын вздрогнул и схватился руками за грудь. Его поедал стыд. То, что сейчас должен был сказать атаман, ему казалось его личной, ничем не искупаемою виной. Шатаясь как во хмелю, он отошёл за спины ближайших друзей, точно укрыться хотел от народа.

Памфильев зорко оглядел толпу и долго мялся, не решаясь нанести последний удар. Мысль о том, что собранная им вольница может распасться, изводила его. Так недавно ещё казалось, что время приспело, что дождался он наконец часа, когда дружно поднимутся тьмы тем убогих людишек и пойдут на сечу с боярями, помещиками и кулаками, возьмут Москву, и казацкий круг объявит единую власть над всей русской землёй. Сколько раз вступал он в жестокий бой с господарями. Вспомнились и стрелецкие бунты, и бесчисленные мятежи, победы, поражения, пиры, голод. И вот теперь, когда они готовы были к решительной схватке – снова все так нелепо, неожиданно оборвалось.

вернуться

192

Протазан – род длинного и широкого копья, насаженного на длинное древко.

вернуться

193

Осил – петля.

вернуться

194

Пруг – вид саранчи.