Суровая военная кампания, в которую именно и вылилась война с русскими, требовала вдумчивости и серьезности, к ней нельзя было относиться точно к ночному походу в публичный дом. Солдат не рассуждает на войне; когда полковнику было приказано ликвидировать Филипповку и жителей села, он сделал это не задумываясь, как требовал воинский долг. Солдат не рассуждает, когда речь идет о приказе. Он рассчитывал после ранения и возвращения в строй попасть на передовую — гораздо достойнее для старого кайзеровского офицера, чем торчать здесь, в глубинах оккупированных земель, и опасно — не более. Поэтому назначение командующим Ржанского административного округа он воспринял как проявление неуважения к себе, и обида, застарелая, глубоко спрятанная, усилилась еще больше.

Рапорту о террористке Зольдинг не придал особого значения, никак на него не прореагировал, но 1-й офицер штаба дивизии подполковник фон Ланс заметил его иронию и обиделся.

— Уверяю вас, полковник, очень скоро вам перестанет это казаться забавным.

Зольдинг ничего не ответил, пуская кольцами дым, помолчал.

— При каких обстоятельствах убили генерала Бролля? — спросил он. — Я читал материалы расследования, но, я слышал, вы были свидетелем…

— Совершенно точно. Я ехал в следующей машине, шоссе неожиданно оказалось разбито, шофер Бролля затормозил, и в ту же секунду из-за угла со стороны генерала выскочил этот русский террорист… Специалисты считают это взрывом самодельной мины. Представьте, шофер отделался пустяковой царапиной, а от генерала Бролля…

— Я знаю, Ланс. Благодарю.

Зольдингу как-то хотелось сблизиться с Норбертом фон Лансом, в Берлине Ланса характеризовали как дельного, умного офицера, да и раньше он слышал это, будучи командиром полка. Зольдинг в сопровождении трех солдат прошел по пустынному ночному городу, под ногами кое-где шуршал упавший сухой лист. Зольдинг молча кивнул часовым у своего подъезда, отпустил сопровождавшего солдата, поднялся по лестнице на второй этаж, удивляясь темноте, зашел в переднюю и, нащупывая выключатель, недовольно позвал:

— Э, Ганс, Ганс. Что за чертовщина, что со светом, эй, Ганс?

— Яволь, г-господин полковник! — услышал он странно напряженный вздрагивающий голос денщика, нащупал наконец выключатель, щелкнул им.

— Я з-здесь, господин полковник.

Зольдингу бросилось в глаза от бледности мучнистое, возбужденно-потное лицо денщика, обычно всегда румяное и непробиваемо-спокойное. Последнее качество Зольдинг особенно ценил в своем денщике.

— Спал?

— Нет, господин полковник, я… н-не зажигайте свет!

— Что-о?

— Господин полковник, вы можете отправить меня на гауптвахту или на передовую… Здесь была она. Н-не зажигайте свет!

— Слушай, Ганс, я устал. Не морочь мне голову. Подогрей молока, молоко и галеты, ничего больше, у меня что-то опять с желудком.

— Яволь, господин полковник. Позвольте доложить. Я говорю, здесь была эта проклятая черная баба. Совершенно не возьму в толк, как она меня не прикончила?

— Да что с тобой, Ганс, в своем ли ты уме?

Зольдинг с интересом, пытливо взглянул денщику в лицо и почти насильно сунул ему в руки фуражку.

16

Было случайным совпадением, что Павла оказалась у Зольдинга на личной квартире именно в тот вечер, когда он, не зная ни ее имени, ни жизни, получасом раньше думал о ней, разглядывая кусок провонявшей потом материи, но Павла неосознанно, с самого начала, с тех пор как исчез Васятка, хотела одного: убить самого главного, и тогда Васятка вернется и все станет, как раньше. Она угадывала немцев внезапно пробудившимся вторым, бессознательным чутьем, и в каждом встречном она вначале видела главного, но чем больше их встречалось на пути и чем больше их оставалось потом лежать мертвыми, тем сильнее росло недовольство, потому что Васятка не возвращался и ничего не менялось. Как-то в одной из деревень, спрятавшись на день на огородах, она совершенно случайно услышала разговор о том, что главный немецкий начальник находится в Ржанске и что он приказывал отдавать немецкой армии хлеб и скотину. Если бы не было в этом разговоре слова «главный», она не обратила бы внимания: разговаривали две пожилые испуганные женщины, два дня назад немцы забрали в деревне всех коров и свиней, и вот Павла, притаившись возле покосившегося тына, опять услышала подтверждение, что есть «главный», от которого все зависит, и она пошла к Ржанску, стала кружить возле него и, осмелев, ночью вошла в город и чуть не попала патрулю в руки. С неожиданной силой и яростью отбившись топором от двух солдат, она два дня просидела в каменном подвале, под домом, полуразрушенном бомбежкой; отсидевшись, она принялась бродить по городу, стараясь узнать, где живет самый главный. Она никого больше не трогала, и в городе потихоньку успокоилось, и она еще четыре ночи кружила по улицам и переулкам, скрываясь в подвалы при первом звуке подков патрулей; она слышала их за квартал, привыкши различать малейший шорох в ночном лесу, и все ближе и ближе подходила к центру, наконец она узнала, где живет Зольдинг, и раза два даже подкрадывалась близко, когда он возвращался домой. За ним всегда шла охрана, и Павла выжидала. Как-то даже увидела полковника в ярко освещенном окне второго этажа, она не разглядела лица, но хорошо запомнила его белую голову.

В среду, когда денщик Зольдинга Ганс в переднике заканчивал уборку и проветривал перед приходом полковника спальню (комнату с тем самым окном, которое отметила для себя Павла), что-то стукнуло за его спиной. Ганс выпрямился, оглянулся и прирос к полу. Он не смог ни двинуться с места, ни закричать. Не сводя с Ганса неподвижных широких глаз, медленно и бесшумно приближалась к нему от раскрытого окна женщина, она показалась ему неимоверно высокой. Ветер шевелил за нею тяжелые драпировки.

Денщик в ту же секунду узнал ее по солдатским рассказам и слухам, и точно какая-то сила сковала его по рукам и ногам и отняла голос. Ему даже не пришло в голову звать на помощь или сделать что-нибудь в свою защиту, он молчал и ждал и не мог оторвать от нее взгляда. Он видел, как она медленно подняла над собой длинный уродливый предмет, он не мог вспомнить, что это такое: перед ним неотступно были ее глаза, они приближались, приближались, и он знал, что сейчас, сейчас все кончится. Когда ее глаза остановились перед ним, огромные, во все лицо, он вдруг явственно осознал свой конец, и ему стало жалко себя и страшно, и он безвольно сполз по стене на пол, силы оставили его.

И в тот момент, когда он сполз на пол, все так же не отрываясь от ее широких, безумных, неподвижных глаз, он понял, что спасен, ее глаза дрогнули, ожили, и под бровями выступил крупный пот, с почти конвульсивным усилием разжались губы, вырвался хриплый гортанный звук, точно она только что вспомнила что-то и нашла; и в следующую минуту она исчезла в окне. Ганс крепко зажмурился и снова открыл глаза: спальня была пуста. Он ощупал себя, все цело: руки, ноги, голова. Господи, теперь он вспомнил, в руках у нее был просто топор, старый зазубренный топор. У денщика дробно стучали зубы, он тяжело поднялся и подтащил тело к окну, в котором исчезла женщина. Ноги совсем не слушались. Окно находилось на втором этаже, почти рядом с окном чернел ствол старой липы, и как раз на уровне окна отходили толстые сучья: денщик потрогал лоб, его круглое, молодое лицо сразу взмокло, он стоял, раздвинув драпировки, выделяясь на ярком свету, и, точно от электрического удара, прянул от окна — он весь как на ладони, его могли сейчас подстрелить, как куропатку; дрожащими руками он торопливо выключил свет, нашел в передней и нацепил свой автомат, проверил диск и побрел по коридору, всюду выключая свет, в темноте ему было спокойнее, его никто не мог увидеть…

Зольдинг выслушал торопливый и сбивчивый рассказ денщика внимательно, не прерывая.

— Завтра ты сходишь к врачу, Ганс, — сказал наконец Зольдинг. — Я прикажу проверить тебя, мне нужен денщик, а не истеричная баба.